Шрифт:
Публикации Ходасевича, приносящие деньги, редки — сам Ходасевич, как сообщал он Нюре, не умеет много писать по заказу — ему придется научиться этому лишь в дальнейшем. В газете П. Милюкова «Последние новости», где его тогда публиковали, он напечатал за весну и лето лишь два очерка-«подвала»: «Помпейский ужас» — о том, какое тяжелое, кладбищенское впечатление произвело на него посещение музея в Помпее — лучше бы такого музея, считает он, и вовсе не было; уже упомянутый «Бельфаст» и две статьи «Заметки о стихах», одна — о «Молодце» Марины Цветаевой, другая — о стихах великой княжны Ольги Николаевны (листок с двумя стихотворениями, воспроизведен в книге Н. А. Соколова «Убийство царской семьи»; Ходасевич верит в авторство Ольги и старается доказать его, ссылаясь при этом и на Гумилева, которому она показывала свои стихи в 1916 году в Царскосельском госпитале. Он пишет, что стихи эти хоть и слабые, интересны, в первую очередь, как человеческий документ). Поэму Цветаевой он анализирует на этот раз весьма сочувственно, хотя ругал ее стихи ранее.
Все это, конечно, приносит очень немного денег.
Но наконец Ходасевичу удается устроиться на постоянную работу в газету «Дни»; вместе с М. Алдановым он редактирует ее литературный отдел. В этом ему помог Марк Вишняк, соредактор и секретарь журнала «Современные записки», помог в минуту действительно отчаянную. Вишняк так описал в воспоминаниях свой разговор с Ходасевичем:
«Это было осенью 1925 года, в воскресный день. У меня собралось несколько друзей. Неожиданно, без приглашения пришел Ходасевич, взволнованный и мрачный. С трагической подчеркнутостью он заявил, что у него неотложное ко мне дело. Мы удалились в спальню, и Ходасевич сообщил, что, не будучи в силах больше существовать, он решил покончить с собой!.. Сейчас, задним числом, я не склонен думать, что решение он принял обдуманно. Но тогда я отнесся к его словам со всей серьезностью и тревогой, которой они заслуживали. Я упросил Ходасевича отложить свое решение на 2–3 дня, пока я не попытаюсь приискать ему постоянный заработок в „Днях“, перекочевавших тогда из Берлина в Париж. Я встретил полную готовность со стороны редактора „Дней“ А. Ф. Керенского и заведующего литературным отделом газеты М. А. Алданова. Ходасевич на время — очень недолгое — был устроен, он сделался помощником Алданова и стал ведать стихотворным отделом».
Вишняк привечал Ходасевича и в «Современных записках», где печатал довольно часто.
Известно, что люди, действительно решившие покончить с собой, чаще всего никому не сообщают об этом и просто действуют. Но бывает и по-другому. Видимо, денежное положение Ходасевича было тогда настолько безвыходным и состояние духа таким безнадежным, что он обратился к симпатизировавшему ему Вишняку с последней надеждой на какую-то зацепку…
Литературная страница «Дней» делалась на весьма высоком уровне. Сразу видно, что ее редактировали профессиональные и умные писатели. Здесь печатали прозу Г. Иванов, Б. Зайцев, А. Ремизов, Соня Делонэ, сами Алданов и Ходасевич. Делались также наиболее интересные перепечатки из советской прессы (К. Федин, Л. Сейфуллина, О. Мандельштам, М. Зощенко и другие), печатались воспоминания, литературоведческие и исторические статьи. Ходасевич начал публиковать стихи молодых поэтов Д. Кнута, А. Ладинского, Н. Берберовой, М. Струве, а также стихи И. Одоевцевой, М. Цветаевой, Н. Оцупа и других.
Но эта работа — лишь до осени 1926 года, когда Ходасевич решается уйти из «Дней». Он так объясняет свой уход в письме к Айхенвальду от 28 октября 1926 года: «Я ушел из „Дней“, которые требовали от меня систематической перепечатки из советской литературы. Это превращалось в пропаганду, на которую я пойти не мог и вернулся в „Последние Новости“». Там он тоже не задержался надолго: 24 ноября Милюков возвратил ему очередную статью и, видимо, тогда же сказал ему, по воспоминаниям Берберовой, что он газете «совершенно не нужен».
И все-таки хоть какое-то время есть постоянный заработок. Они с Ниной переезжают в отдельную маленькую квартирку на улице Ламбларди, 14, близ площади Дюменвиль. Улица тоже небольшая и пустынная, захолустная, с высокими однообразными домами, похожими друг на друга. Рядом сумрачный, заросший городской сад, в другом конце улицы — площадь с фонтаном и скульптурными львами. «И от счастья, что у нас есть жилище, что мы можем запереть дверь, спустить шторы и быть одни, мы в первые дни ходим, как шалые». Они покупают два «дивана» — матрасы на ножках, четыре простыни; у них есть кастрюля и три вилки, так что, когда в воскресенье их навещает преданный Ходасевичу искусствовед и литератор Владимир Вейдле, можно оставить его обедать.
Отсюда отправлены последние письма Нюре — адресованные, чтобы замести следы и не причинить ей неприятностей, — Софии Бекетовой (ее литературный псевдоним) и подписанные «В. Медведев» (вспомним старое домашнее прозвище Ходасевича!). В качестве обратного указан адрес Соломона Познера: 280, Bd. Raspail, chez S. Posener; но тут же, внутри письма, сообщается на всякий случай адрес «бывшего супруга»: 14, rue Lamblardie Paris.
Именно в это время, прекратив переписку с Нюрой даже под именем «Софии Бекетовой», Ходасевич окончательно формулирует для себя в письме Михаилу Карповичу, живущему в США, причины невозможности вернуться на родину. Дело даже не только в том, что его систематически обругивают в советской прессе и навряд ли будут печатать, если он, паче чаяния, вернется, а вот в чем: «Вы говорите: я бы вернулся, „если б была хоть малейшая возможность жить там, не ставши подлецом“. В этом „если бы“ — самая святая простота, ибо ни малейшей, ни самомалейшей, никакой, никакейшей такой возможности не имеется. Подлецом Вы станете в тот день, когда пойдете в сов<етское> консульство и заполните ихнюю анкету, в которой отречетесь от всего, от себя самого. (Не отречетесь, так и ходить не стоит)»…
Итак, улица Ламбларди. Нищета, конечно, судя по воспоминаниям Берберовой, кромешная, все еще непривычная. Но и привыкнуть к ней, видимо, невозможно. Хуже другое — мысли о самоубийстве все чаще приходят в голову Ходасевичу, Берберова боится оставить его одного больше чем на час. Главное — это его самоощущение, давно вызревавшее: страх перед жизнью, нежелание ее продолжать. Но — продолжал, пусть с отвращением. Он был связан с Ниной, он любил ее, он чувствовал себя ответственным за нее, хотя так мало мог для нее сделать. А она… Страх перед жизнью, перед тем, что обстоятельства оказались сильнее нее — она, сильная женщина, молодая и полная жизни, к этому не привыкла, это ее тяготит…
Они прижимались друг к другу, как двое напуганных детей. Ходасевич боялся еще, по словам Берберовой, грозы, пожара, землетрясений… Нервы были так обострены, что он чувствовал — на другом конце земли происходит землетрясение, и они действительно узнавали об этом на следующий день из газет. Все эти страхи свидетельствовали о сильнейшей неврастении.
«Страх его постепенно переходит в часы ужаса, и я замечаю, что ужас этот по своей силе совершенно непропорционален тому, что его порождает. Все мелочи вокруг начинают приобретать космическое значение. Залихватский мотив в радиоприемнике среди ночи, запущенный кем-то назло соседям, или запах жареной рыбы, несущийся со двора в открытое окно, приводит его в отчаяние, которому нет ни меры, ни конца. Он его тащит за собой сквозь дни и ночи. И оно растет, и душит его. <…> Он все беззащитнее среди „волчьей жизни“».