Шрифт:
Тихий женский шепоток… и с деловым уже, а не шутейным любопытством все глянули на Зуева. Лица посерьезнели. Кое-кто и вздохнул украдкой, отворачиваясь на ветерок, дующий откуда-то из Белоруссии. Этот ветер имел привычку и быстро вызвать и высушить вдовью слезу.
— Ох и спасибо же вам, что приехали, — обращаясь к военкому, сказала Евсеевна. — Ведь, почитай, нам всем до вас дело есть. Да вот никак не соберемся… За работою-то.
Зуев уже догадывался. У большей части звена Евсеевны дела пенсионные, вдовьи, в которых потребуется канцелярское оформление и заполнение всяких бланков и анкет. Но он глядел на этих тружениц, и у него как-то язык не поворачивался сказать: «Приходите завтра ко мне в кабинет». И он, нарушая канцелярские нравы, тут же и примостился на крыле машины. Вынул из полевой сумки большой блокнот и стал по одной подзывать к себе вдов из звена Евсеевны. Подробно расспрашивал их о делах, извещениях, тут же сочинял за них заявления, накладывал на них резолюции и заполнял черновики анкет. Швыдченко тем временем вел тихий разговор с Евсеевной о послевоенной жизни.
Закончив опрос, Зуев быстро свернул свою походную канцелярию. Он сбежал с насыпи как раз в тот момент, когда Швыдченко говорил с Евсеевной насчет международной обстановки. Зуев остановился поодаль, снова вынул из походной сумки блокнот, делая вид, что сверяет что-то, а на самом деле с обостренным любопытством слушал их, думая, как по-разному эти два человека понимают то, что происходит в послевоенном подлунном мире. Бывший комнезамщик и предколхоза Швыдченко уже смотрел на многие вещи как бы со второго этажа жизни, кое в чем умозрительно и абстрактно, то есть гораздо шире понимая вопросы и происходившие в мире изменения. Евсеевна же, человек непосредственного труда, все разглядывала как бы сквозь свои мозолистые руки. Она приценивалась к событиям, прежде всего примеряя их к своему звену, к своей бригаде.
— Пришли на Настю все беды и напасти, — сказала она о своем колхозе.
Плоскогрудая и костистая, какая-то вся мослаковатая, эта простая женщина, отдыхая от тяжелого физического напряжения, сопутствовавшего ей почти всю жизнь, сейчас медленно, но разумно осмысливала, казалось, далекие для нее события и факты.
— И что же этим… Бевину да Ачесону… что им надо? — спрашивала она секретаря. — Неужели англичанам войнища-то не надоела?..
— Видать, так…
— Ух, жадные на кровь людскую люди. Это же они фрицев на нас напустили… Слышите, подруженьки, опять на нас грозятся с этою бомбою…
И Зуев ясно увидел в глазах женщин-вдов испуг… Чувство негодования охватило его самого. Но Евсеевна стояла прямая, негнущаяся. Такой ее помнил Швыдченко, когда с партизанским батальоном вышел отбивать угоняемых в Германию на каторгу мирных жителей.
— В ноги кланяются, а за пятки кусают… — твердо сказала она. — Ох, отольются им наши слезы…
Вокруг нее столпились ее подруги, ее гордость — звено, когда-то, перед войной, гремевшее на всю область и даже страну. Оно было участником Всесоюзной сельскохозяйственной выставки 1940 года. Звеньевая не могла не вспоминать довоенную жизнь, далекую и так жестоко растоптанную.
Платочком утирая губы, поглядывала она на секретаря и с надеждой и с каким-то умилением. Тот молчал.
— А все ж, неужели ваш бригадир не мог пару лошадей выделить для перевозки навоза для такого звена? — спросил Зуев.
— Нашего бригадира забота гложет: зерно да картофель на станцию быстрей спихнуть, — бойко ответила Маруська Куцая.
— И чего они так торопятся! Вроде мы разворуем хлеб, что ли? Свое же, колхозное добро, — поддержала ее пожилая, дородная Семенчиха.
— Помолчи, Куцая, — строго оборвала Евсеевна. — У бригадира свой план. Ему тоже надо выполнять.
Та осеклась и, стрельнув глазом в сторону военкома, отошла от телеги.
Зуев еще на фронте пригляделся к хозяйственной изворотливости русского люда.
— Да вы, на крайний случай, хотя бы коров своих впрягли. Все же лучше, чем на себе таскать… — чистосердечно подал он совет.
И вдруг все звено пришло в движение. А в глазах толстой Семенчихи блеснула неприязнь.
— Ишь ты, прыткий какой! — взялась она в бока, отчего ее большие груди выпятились и заиграли, распахивая широкую куртку из немецкого шинельного сукна. — Корову запрягать! А детей? Ты мне накормишь? Пособия от вас пока дождешься… А корова неделю в ярме походила, и титьки — что тряпки. А у меня их девятеро, ртов-то… Корову — в ярмо! Чем детишек кормить буду?..
Военком уже понял, что брякнул невпопад, и беспомощно оглянулся. В стороне стоял Швыдченко, не вступая в этот разговор. Лишь глаза его довольно поблескивали. Он сдерживался, покусывая верхнюю губу. Семенчиха распалялась, видимо только начав свою контратаку на Зуева. Но вдруг совсем неожиданно ему на помощь пришла Евсеевна. Она властно перебила расходившуюся Семенчиху:
— Погоди, мать… — И тихо обратилась к майору: — Никак нам нельзя, сынок, это твое предложение принять. Ведь матери мы… Только и спасение что в ней, в корове. Говорят у нас: «Корова на дворе — кус на столе…» А на нее не держи обиду. У нее четверо на фронте погибли, да еще девятерых растит. Да все хлопчики и только одна девонька, меньшенькая… Эта тетка целую роту на фронт поставить могет…
— …Так-то, сынок-воевода, — уж совсем мягко закончила Семенчиха. — Приедешь к нам, и вас, начальников, молочком угощу… Не взыщите за правду. — И, крутнув бедрами, она отошла к дороге утихомиривать разбушевавшееся материнское сердце.
Все женщины, кроме Евсеевны, засмеялись.
Смеялся и Зуев, качая головой, и, озадаченно откинув на затылок козырек военторговской фуражки, почесывал темечко своей философской бравой головушки.
А Швыдченко и Евсеевна уже продолжали разговор, видно, очень необходимый обоим. Зуеву показалось неудобным вмешиваться, и он только перехватывал отдельные фразы из беседы этих двух, как он вдруг подумал, государственных людей.