Шрифт:
— Опять из тебя Дали прет! Выбрось из головы! Подумаешь, Дали! У тебя что, своих мозгов нет?! Нашел тоже образец. Все, больше никаких альбомов!..
Дима Мрак брал новый лист бумаги, крепил его при помощи герметика на мольберт, садился рисовать, и через минуту-другую его начинало ломать и выкручивать, словно в приступе какой-то загадочной болезни. Он прижимал голову к плечу, ноги то складывал на планку мольберта, то закидывал одна на другую, то медленно съезжал со стула, который стонал под ним, предупреждая, что вот-вот развалится.
У Димы получалось. А когда получается, — Валерик знал по себе, — тогда интересно. Ну и раз у самого не получилось, отставил карандаш, наблюдал, как рисуют другие.
Лилька второй месяц писала своего поэта. Поэт лежал на нежно-зеленой травке и, запрокинув голову, смотрел в бледное небо на кудрявые барашки облаков. Дальше, на втором плане, уютно млел белый домик-мазанка с узорчатыми ставенками. Лилька сидела с прямой спиной, оставаясь подолгу неподвижной. Изредка делала мазок и снова застывала. Глаза, как у нестеровского отрока Варфоломея, напряженно всматриваются, но никого и ничего не видят. На настойчивый взгляд Валерика она не откликнулась — боялась, видимо, неосторожным движением или посторонней мыслью спугнуть воображаемого поэта.
Алик был верен гипсу. Штришок к штришку нежно наносил он на бумагу. Глаз у Алика математически точный, на рисунке — все как в натуре, хоть каким измерительным прибором проверяй. Алик то и дело высовывал кончик языка, облизывал сухие губы.
Вадим Петрович никому не указывал, что рисовать. Рисуй, что тебе кажется интересным. Но к Алику он все-таки раз подошел и сказал:
— Послушай, может, хватит гипс мучить? Попробуй что-нибудь другое… свободную композицию.
Алик думал над свободной композицией два часа. Вспотел от напряжения. Когда же Вадим Петрович и ребята посмотрели, что у него на листе, то просто ахнули. На рисунке был изображен портфель-дипломат. Совершенно как настоящий. Он имел два блестящих замочка, бирочку, которая свидетельствовала об его импортном происхождении. Он был так тщательно прорисован, что выявлялось тиснение кожи, различались крохотные заклепочки на замках, и можно было, наверно, через лупу прочитать название фирмы на бирочке.
— Почему это? — удивился Вадим Петрович.
— Ван Гог рваные ботинки рисовал, и то ничего, — пожав плечами, отвечал Алик.
— Что это у тебя? — услышал Валерик голос Вадима Петровича. — Сардельки? — Руководитель изостудии, солидный человек, вдруг заорал как сумасшедший: — Это же бронза!!! Металл!!! Блики! Контраст! Звон!.. А ты мусолишь. — Он выхватил у Валерика карандаш, вернее, огрызок карандаша, скептически прищурился на него, стрельнул им в корзину и вручил свой с черным ободком, отточенный, как шило.
Валерик не обиделся. Хотя Вадим Петрович ругался громко и азартно, в хриплом его голосе была добрая нотка, которая обнадеживала: да, сейчас не очень здорово, но если подумать, если постараться…
Бронза. Металл… Карандаш Вадима Петровича будто сам, приученный к точным, стремительным штрихам, водил его руку. Сначала затушевал верхнюю бронзовую башенку, потом спустился ниже, к широкому колечку, тронул его — подсвечник загорался. Играл бликами, сиял и даже звенел, звенел по-особенному, как может звенеть только старинный бронзовый подсвечник. И в груди у Валерика что-то ответно звенело, загоралось, начинало счастливо лучиться.
— Ну, это другое дело, — проворчал у него над ухом Вадим Петрович. — Вы знаете, братцы, у японцев есть такое верование — синто называется. Древнее, языческое. По нему вроде получается, что в каждом предмете есть душа. Ну душа не душа, на их языке — ками. К чему я? К тому, что интересно представлять, какое, скажем, ками у этого подсвечника или у чернильницы, которая, может быть, помнит, как в нее макали еще гусиным пером. Или вот у этого надкусанного батона… или у Валерика, который рисует и то, и другое, и третье. — Он взлохматил Валерику волосы, отошел от него. — Или Шагал, к примеру… Смотришь — весь мир как будто с ног на голову поставлен. Плывут по воздуху люди и коровы, планы смешаны, никакой тебе перспективы, но вот штука: начинаешь вдруг понимать…
Замолкли разговоры, застыли в руках карандаши и кисти, и Лилька встрепенулась, спугнув своего поэта. Все настроились слушать. Что-что, а рассказывать Вадим Петрович умел. Но открылась дверь, в класс вошел Малкин.
Он выглядел иначе, другая теперь на нем была куртка. Из простого хлопчатобумажного материала, с вельветовыми только лоскутками на рукавах, нашитыми будто для того, чтобы дольше не пронашивались локти. Эта курточка Валерику не понравилась. Прежняя была в сто раз лучше. Приятели сели в угол, за гипсовый торс «Геракла». Малкин опять докладывал скучным голосом о своих успехах. Потом предложил Вадиму Петровичу поехать с ним в район, организовать пространство перед конторой совхоза. Но тот отказался, ссылаясь на занятость.
Какое-то время бронза стояла перед глазами у Валерика. Выходя из ДК, например, он замечал, что дверная ручка — бронзовая, но бронза не такая, из какой сделан подсвечник. В середине, где за ручку брались теплые руки, — она теплая, охристая, словно бы согретая частым прикосновением ладоней, а по краям — холодная, лимонно-зеленоватая. Края ручки постороннее человеку, чем середина. Они ближе к двери, которая занудливо скрипит, обижаясь, что ею хлопают и что ее обрюзгшую дерматиновую обшивку постоянно сечет дождь. В самом деле, если приглядеться, увидишь — любой предмет, любая безделица имеет свою душу. Вот дверная пружина хотя бы — Валерик приостанавливается, смотрит на пружину, — душа у нее вредная, несправедливая. Ко взрослым пружина относится еще терпимо, у них хватает сил ее разогнуть, маленьких же так и норовит защемить дверью.