Шрифт:
— О сыне что еще узнал, несчастный? — прикрикнула на него Бабуца.
— Бомбу, говорят, в генерала бросил. Генерала убил! — сказал Петре.
Ни о чем больше не спрашивая, Бабуца отнесла вещи Нико вместе с простыней, в которую они были завернуты, к себе в комнату, легла и не вставала до тех пор, пока от Нико не пришло письмо. В простыню были завернуты несколько книг, деревянный нож для разрезания бумаги, жестяная мыльница, чашка с красными цветочками и такое же блюдечко, маленькая серебряная шкатулка, в которой лежал женский носовой платок и срезанный локон, принадлежавший, видимо, той же самой женщине. Помимо этого в вещах Нико оказались черные ботинки с высокими голенищами и старый, с потертыми локтями сюртук, в кармане которого Бабуца поздней обнаружила чье-то вчетверо сложенное изображение: на изрядно уже потрепанной бумаге был отпечатан портрет какого-то высоколобого, густоволосого и длиннобородого мужчины. «Похож на господа бога!» — мелькнуло в голове Бабуцы. Впрочем, кого бы ни изображал этот портрет, он все равно был ей дорог, раз Нико так бережно хранил его в кармане сюртука. Она велела Агатии вставить портрет в рамку и повесить его среди икон. «Ей-богу, точь-в-точь твой покойный дедушка…» — говорила Агатия, разглядывая портрет, — больше, конечно, чтобы сказать Бабуце хоть что-то приятное.
Потом пришло письмо от Нико, и под кровом Мака-бели несколько распогодилось. Потерявшая от волнения голос, разрумянившаяся, как девушка, Бабуца, дочитав письмо до конца, тут же принималась за него сначала. Само чтение слов, написанных рукой Нико, так ее восхищало, что вникать в их смысл у нее как-то не получалось, и все-таки она была счастлива, словно слушала бессмысленный лепет младенца. Лишь изредка она, повернувшись к своим слушателям, удивленно спрашивала: «А зачем это ему вдруг чеснок понадобился?» От ее обычного спокойствия и степенности не осталось и следа — она была восторженна, как девушка, которой только что впервые признались в любви.
— Им там, вероятно, хаши дают… без чеснока это действительно невкусно! — ухмылялся Александр.
— Брат он тебе, сынок, брат ведь! — все еще улыбалась сломленная, обессиленная счастьем Бабуца.
Но она не могла не заметить, не почувствовать ядовитого тона Александра. Ей так хотелось, чтоб хоть сегодня, в праздничный для нее день, все были чистыми и красивыми! Но праздник может быть лишь тогда, когда он и для других праздник. У одинокого человека праздников нет, а неразделенное счастье хуже разделенного горя. Почувствовав это, Бабуца залилась слезами, прижав к лицу и как бы целуя письмо сына.
— Как можно оплакивать живого человека? Ему, видишь, вот и белье нужно, и чеснок… он же сам пишет! — пыталась успокоить ее Агатия.
— Поэтому-то я и плачу, моя Агатия, — спокойно сказала Бабуца, вытирая щеки платком. — Что ж это у него за жизнь, если он даже в чесноке нуждается?
Вот и все… но после этого дня Бабуца уже не вставала. В тот же вечер у нее сделался сильный жар — она металась по постели, поминутно скидывая одеяло и глухо, непрерывно, не переводя дыхания кашляла, а потом, откинувшись на подушку, осторожно, едва заметно дышала. «Темно, почему так темно»? — вяло, беспомощно жаловалась она. Потом ее снова бросало в жар, и она вдруг начинала слабым, дрожащим голосом петь. «Агатия, Агатия», — звала она, чего-то внезапно испугавшись; но, когда Агатия брала ее за руку, Бабуца злобно отталкивала ее. «Убирайся прочь, ведьма! — кричала она Агатии с искаженным яростью лицом, — Не воображай, что отец бросит меня тут… он всех вас в куски изрубит!» К утру вся ее сорочка была в крови, и она робко, смущенно глядела на Агатию. Вечером температура вновь поднялась, опять началось кровохарканье; Бабуца снова пела и до смерти пугала Агатию своими нелепыми, бессмысленными разговорами. «Чего ты добилась, похитив меня? — жалобно спрашивала она Агатию. — Отец меня, наверно, ищет, а я тут в постели валяюсь. Ты, несчастная, бога к деду моему приравняла… ада хоть побойся!» — бредила больная. Через некоторое время она велела Агатии привести к себе Аннету и долго, ничего не говоря, пристально глядела на полусонную, ежащуюся от холода девочку; потом глаза Бабуцы наполнились слезами, и она молча отвернулась к стене. Весь месяц на веранде дома Макабели висели мокрые простыни, наволочки и сорочки Бабуцы — они не успевали просыхать, больная без конца потела; и весь месяц под липами во дворе почти безотлучно стояла двуколка доктора Джандиери. Но на этот раз эскулап был бессилен— скоротечная чахотка пожирала Бабуцу быстро и беспощадно, как пожар; хорошо зная коварство этой болезни, доктор Джандиери старался лишь получше изолировать больную от остальной семьи. Больше всех это напугало Кайхосро — теперь он пил только из прокипяченного стакана, питался вне дома, а под конец вообще переселился к отцу Зосиме. Иногда через полуоткрытую дверь в комнату Бабуцы на миг заглядывала Аннета. При виде печально улыбавшейся ей матери у девочки невольно кривились губы, но она тоже старалась улыбаться, с детским упрямством сдерживая подступавшие к горлу слезы.
— Я у вас, доктор, немногого прошу… только б до приезда Нико… — испуганно и застенчиво говорила Бабуца доктору Джандиери.
— Все будет хорошо… не бойтесь! — бесстыдно лгал ей врач.
Бабуца умерла тихо и спокойно, как птица, с благодарностью к доктору Джандиери и твердо веря, что еще сподобится увидеть Нико. Ее постель и одежду тут же сожгли во дворе, позади хлева. Александр все эти дни был мертвецки пьян, он волком глядел на людей, приходивших соболезновать, и, казалось, искал лишь повода для драки. Письмо Нико, пришедшее, как нарочно, на следующий день после кончины Бабуцы, разозлило его еще больше, он бросил и его в огонь, в котором горели вещи матери. Нико спрашивал об ее здоровье. Ничего кроме этого в письме не было — ни приветов, ни поклонов; на желтой, как айва, бумаге стояла лишь одна фраза: «Сообщите, что с мамой!» Вероятно, он нутром почувствовал болезнь матери или увидел какой-нибудь сон. Такова всякая истинная любовь — для нее не существует расстояний и препятствий; стоя в небе, как звезда, она всегда сообщает любящему о судьбе любимого.
— Братец мой мать доконал! — неистовствовал Александр, злобно размахивая в воздухе своей единственной рукой. — Меня для нее не существовало… Хотя нет, как это не существовало? Видя меня, она просто падала в обморок, потому что… потому что… — он запинался от злости, стараясь сказать что-нибудь особенно гнусное, но не мог придумать что. — Потому что я однорукий, неуч, мужичонка…
На похоронах, когда отец Зосиме уже перекрестил гроб и свежевырытую могилу и родных отвели в сторону, Александр неожиданно велел могильщикам, стоявшим уже наготове с веревками в руках, вновь открыть гроб. Опустившись на колени и опершись на свою единственную руку, как на палку, он припал губами к бледному лбу матери. Все протяжно ахнули. Александр встал, отряхнул с колен пыль и вытянутой вперед рукой, словно неся на плечах тяжелое бревно, прорезал ошеломленную толпу. Он шел среди людей, высоко подняв голову и плотно сжав губы. Он уже знал, куда пойдет прямо отсюда— с кладбища, с могилы матери…
8
Сидя под кипарисом на стуле собственной выделки, старик, вероятно, дремал — откликнулся он, во всяком случае, лишь на третий окрик. Сейчас он растерянно, ошеломленно разглядывал Александра.
— Да, да, я к тебе обращаюсь! — крикнул ему Александр, остановившись перед низкой плетеной калиткой. — Где Маро?
— Маро? Ты который будешь? — очнулся наконец старик.
— Я? Десятый. Тысячный. Миллионный. Последний! Мне Маро нужна! — прикрикнул на него Александр.
— Что ты нахальничаешь? Кто ты такой? — рассердился старик под кипарисом.
Толкнув калитку коленом, Александр подошел к деревьям и, не говоря ни слова, влепил старику звонкую оплеуху. Покачнувшись на стуле, старик ухватился за воздух, ища опоры, а потом откинулся назад и пустыми, отсутствующими глазами взглянул на Александра снизу вверх.
— Вот тебе «нахальничаешь»! Вот тебе «нахальничаешь»! Где Маро, я тебя спрашиваю? — крикнул Александр.
— Маро в лесу… Чего тебе нужно, окаянный? — и испугался и одновременно разозлился старик, закрывая лицо дрожащими пальцами.