Вход/Регистрация
И всякий, кто встретится со мной...
вернуться

Чиладзе Отар

Шрифт:

— Стемнеет, говоришь? — переспросил он и приподнялся с четверенек на колени. — Да разве я к тебе за этим ехал? — Он медленно встал и отряхнул полы пальто. — Как ты могла такое подумать, а? Я-то на тебя надеялся, а ты… Я думал… я подумал… Где моя шапка? — Он провел рукой по волосам. — Не могла уж еще денек подождать… и этот денек выдержать. Отдайте мне мою шапку! — вдруг заорал он.

— Кому она тут нужна, интересно… вот, у твоих же ног валяется! — сказала Дуса, скрестив руки на груди. Она почувствовала, что что-то сделала не так, но это ее не беспокоило: она была уверена, что ошибка выяснится и исправится сама собой. Ничего необычного, способного вызвать тревогу не происходило. Петре, правда, сегодня был сам не свой — этот обычно спокойный, степенный мужчина сперва орал на улице, как мальчишка, а потом стоял на четвереньках, как собака. Но выходки эти были, конечно, временными, случайными, вызванными выпивкой, страстью, какой-нибудь болью или страхом, и сам Петре о них завтра же пожалел бы — если, впрочем, не жалел уже сейчас. Уж столько-то опыта, чтоб не потакать всем капризам мужчины и не просить у него прощения за каждую мелочь, у сладкой Дусы было! Хорошо известно было ей и го, что мужчины по самой своей природе прощать неспособны, но с охотой закрывают глаза на все препятствующее исполнению их прихотей. Прощать, однако, и закрывать глаза — вещи совершенно разные; в то время как первое возвышает в собственных глазах, второе лишь унижает. Именно в этом и состоит главное несчастье мужчин, неспособных не унижаться, ибо отказываться от своих прихотей они не умеют… — Кому тут нужна твоя шапка или что бы то ни было другое? — проворчала Дуса. — Если ты сумасшедший, сиди дома с матушкой своей! При чем тут я?

— Дуса! — Петре провел рукой по горлу, словно задыхаясь. — Я руки твоей просить пришел, слышишь? Руки просить…

Вот это уж было неожиданностью и для Дусы! У нее сперва похолодели ноги, а потом загорелось лицо. Она сидела, по-прежнему скрестив руки на груди; но эти спокойно скрещенные руки острыми ногтями впивались одна в другую — безжалостно, больно, не на жизнь, а на смерть! Боль эта отбивала такт в сердце и голове Дусы, словно барабан Сардиона. «Опередил… нашел причину! — с отчаянием и яростью думала она. — Сейчас наденет шапку и уйдет…»

— Бесстыжий! — злобно процедила она сквозь зубы.

— Я бесстыжий! — изумленно развел руками Петре. — Почему ж это я бесстыжий?

— Забирай свою шапку и уходи! — приказала Дуса. «Никуда ты не уйдешь…» — добавила она про себя.

Петре поднял с полу шапку, но не надел ее, а обеими руками прижал к брюху.

— Господь не простит тебе издевательства над бедной вдовой… — сказала Дуса и поглядела в окно, как бы показывая этим, что ей безразлично, останется он или уйдет, что для нее он уже не существует. «Не уйдет… — думала она, глядя в окно. — Не уйдет… может, и захочет, да все равно не сможет уйти, не выяснив, на что еще ему глаза закрывать придется…» — Я его в дом впустила, доверилась… а они меня, значит, проверять изволят! — сказала она в окно.

— Ты не права! — крикнул Петре.

— Человек порядочный такого себе не позволит! Одурачить женщину проще пареной репы… — вновь пожаловалась Дуса окну.

Выпяченное и пустое, как глаз дурака, окно изумленно глядело на Дусу.

— Ты не права… грех тебе так говорить! — рассердился Петре.

— Сядь! Хотите что-либо высказать, извольте присесть, — распорядилась Дуса.

Пододвинув к себе стул, Петре сел. Шапку он положил на стол, и теперь на нем было два возвышения: каракулевая шапка и кучка конфет.

Отведя глаза от окна, Дуса долго глядела на Петре, прежде чем наконец улыбнуться. Петре опустил голову — опустил до того, как улыбка Дусы передалась и ему.

— Бесстыжий… — повторила Дуса притворно обиженным голосом. — На, подсласти себе рот… у всех вас оттуда горькое только и лезет! — добавила она тем же голосом и щелкнула пальцем по конфете. Конфета покатилась к Петре, и он невольно подставил руку, чтоб она не упала на пол…

Потом умерла Анна, все дороги завалило снегом, и Петре не видел Дусы до весны. Он знал, что она ждет его, сидя на чемоданах, — но как он мог сопротивляться смерти и стихии? Он был уверен, что Анна умерла нарочно, только чтоб не дать ему жениться: ничем другим она ведь этому помешать не могла. А потом ее, казалось, поддержала и природа, и снегу намело столько, что и в уборную выйти стало нелегко, а не то что в Телави поехать! Но пока Петре сидел взаперти, его желание соединить свою жизнь с Дусой не уменьшилось. Он и в мыслях ни разу не изменил слову, данному им своей будущей подруге, горячо и преданно мечтал о встрече с ней, тревожился и мучился без нее, но стойко переносил свое одиночество — назло матери и природе, которых в душе считал виновниками этих тревог и мучений. Поэтому-то у него и не оставалось времени на то, чтоб еще раз спокойно и тщательно обдумать свое решение, еще раз заглянуть себе в душу, проверить, в самом ли деле он не мог жить без Дусы или лишь внушал себе это. Впрочем, Дуса и не могла быть для него предметом размышлений — слишком уж он ее хотел, слишком по ней тосковал. Она не умещалась в узких рамках повседневности: она была далека, недосягаема, ей не было никакого дела до мира, в котором жил Петре; поэтому, вероятно, она и сохраняла для него в ту зиму всю привлекательность и силу таинственного, вечного. Дуса была звездой, далекой, недосягаемой, мерцающей лишь для себя самой и все-таки остающейся единственным истинным другом человека, застрявшего в болоте жизни, но умеющего читать по звездам. Так оно продолжалось всю зиму; но весной вместе со снегом стала почему-то таять и вера Петре… таять, видимо, потому, что все вокруг покрылось непролазной грязью, перемешавшей следы людей на улицах, грязью, как бы напомнившей Петре о ежедневных неприятностях семейной жизни. Отказаться от брака с Дусой он, впрочем, и не помышлял, в нем просто поколебалась вера в ее недосягаемость и необыкновенность — потому, видно, что такая же весенняя жижа покрывала сейчас и улицы Телави, и среди перемешавшихся там следов были и следы ног Дусы. Сейчас он мог привезти ее в свой дом в любой момент, когда захотел бы; но женитьба женитьбе рознь — сейчас ему предстояло исполнить уже не собственное желание, а обязанность! Кроме этого, в его жизни не изменилось ничего. Теперь сумасшествием его матери заразился и отец — разница была лишь в том, что жить в хлеву он все-таки не пожелал и запирался у себя в комнате. Была, впрочем, и еще одна разница: матери при виде Петре становилось дурно, а отец без него жить не мог. «Ты мой подлинный сын, ты и обязан ухаживать за мной… я отдал тебе первородство — будь благодарен…» — без конца торговался он с Петре. Одним словом, он окончательно сел Петре на голову, превратил сына в слугу! Мытье или там стрижка волос — это уж ладно, об этом говорить нечего; но он все время норовил навязать Петре и такое, с чем вполне могли бы справиться Агатия или Аннета. «Ты же знаешь: кроме тебя, мне доверять некому…» — как бы извинялся Кайхосро; но по его лицу было видно, что и Петре он не доверяет нисколько. Петре ему был нужен, только чтоб убирать нечистоты и служить мальчиком на побегушках! Порой старик требовал привести к нему отца Зосиме в такое время, когда деревня видела уже третий сон или когда на улице лило как из ведра, — для сумасшедшего не существует ни ночи, ни ненастья, сумасшествие его в том и состоит, что себе он ни в чем отказывать не хочет. Так что в конечном-то счете в дураках был один Петре — он лишился сна, марался в грязи, и на него переползали вши Кайхосро! И так будет всегда, пока он сам не переменит своей жизни. Он уж и без того зря потерял уйму времени! Сперва он как будто стеснялся сыновей (а им на него плевать было!); потом его женитьбу задерживала смерть брата и матери— и, наконец, зима. В действительности единственной причиной колебаний и нерешительности Петре был, конечно, он сам, надеявшийся в глубине души на то, что все как-нибудь уладится само собой, без усилий и жертв, так, что ему и рукой пошевелить не придется. Он был подобен человеку с больным зубом, который надеется, что, вытерпев боль еще раз, избежит необходимости вырывать этот зуб, но которому рано или поздно придется все-таки пойти к врачу, чтоб уничтожить боль болью. Всю весну Петре ходил озлобленный, и больше всего его злило само существование Дусы, как человека с больным зубом злит существование врача. Его раздражала сама мысль о том, что Дуса ждет его, сидя на узлах, но ничуть не волнуется, не беспокоится о том, куда он пропал, а спокойно, неторопливо заворачивает конфеты в лоскутки пестрой бумаги, ничуть не сомневаясь в том, что он придет. Петре в этом, правда, не сомневался тоже — но это-то и было главной причиной его озлобления. Ему уж казалось, что жениться его вынуждает лишь существование Дусы, а не будь ее на свете, он об этом и не подумал бы и никакая другая женщина вызвать у него такого желания не смогла бы! И все-таки неизбежное должно было свершиться — и свершилось. Сардиона с барабаном в руках посадили на облучок, рядом с извозчиком; а Дуса и ее узлы так загромоздили пролетку, что Петре с трудом в нее втиснулся…

— Садись посвободней… что ты там на пятачке примостился? — сказала ему Дуса.

Придвинувшись к ней тесней, Петре и в самом деле почувствовал себя свободней, почувствовал, как легко он вдавился в жар и мякоть женского тела — как бы сам по себе, без усилий, словно палец в мед. Он сразу притих, доверился этому странному ощущению — и все-таки его мучило что-то невыразимое, невидимое, тайное, будоражащее, непривычное и именно поэтому настойчиво требующее внимания, как пустота на месте вырванного зуба. Дуса лукаво взглянула на него через плечо.

— Вот тебе и конфетка! — сказал Петре.

12

Лучше всего было б, конечно, не встретить их вовсе, успеть вовремя сбежать, удрать, уйти подальше из этого проклятого, обреченного дома, как это сделали ее братья! Но они были старше ее, к тому же мальчишки, и раньше почувствовали закружившееся над семьей несчастье. Она же оказалась жертвой, попала в когти к этому несчастью — маленькая, глупая девочка, судьба которой определилась уже окончательно; ибо на то, на что она не осмелилась вчера, она конечно же не осмелится и завтра — завтра ей станет лишь еще трудней, завтра она увязнет в этом болоте еще глубже! Сардиона она при встрече, разумеется, не поцеловала, но в ту же ночь ей приснилось, что она его целует и с ее губ тоже течет розовая слюна. «Ничего, ничего… сейчас все отмоем!» — успокаивала ее Агатия, во сне шедшая вместе с ней к несуществующему роднику. Он был как будто совсем близко, его журчание раздавалось прямо в ушах Аннеты, но она проснулась, так и не увидав родника, так и не успев отмыть свои испачканные розовой слюной губы. Теперь ей оставалось только терпеть — терпеть и непривычно самодовольного, молодцеватого (а порой все-таки вдруг глядевшего на нее глазами побитой собаки) отца, и нескончаемый грохот барабана, и вечно непричесанную, в любой момент дня, казалось, готовую улечься в постель бабу, домашние тапочки и груди которой в полутьме комнат издавали удивительно похожие шлепающие звуки. Мачеха вовсе не сунула в руки падчерице веник и совок, как это положено в сказках, не переселила ее в хлев, не надавала ей невыполнимых поручений, а просто засыпала ее конфетами — таким количеством конфет, что их давили ногами, а потом Агатия целую неделю скребла полы ножом! Мачеха вовсе не стала, как в сказках, доказывать Аннете, что ее сын лучше, — она попросту расцеловала девочку в обе щеки и крепко прижала ее к груди; но не как падчерицу, которую любишь не меньше собственного ребенка, хоть и видишь впервые в жизни, а как свою давнишнюю приятельницу, которую не видела целую вечность и по которой крайне соскучилась. Она восприняла Аннету не как дочь, а как свою подружку! «Я всегда все пойму, во всем тебе помогу…» — шепнула она на ухо девочке при знакомстве, перед тем как поцеловать ее; шепнула так, чтоб этого не услыхал никто вокруг, ибо стать друзьями надлежало не всем вокруг, а лишь им двоим. В эту первую минуту знакомства она успела шепнуть и многое другое, но четко, неизгладимо Аннете запомнился лишь сладкий, тошнотворно-сладкий запах, насквозь пропитывавший эту чужую бабу! «Все женщины одинаковы, и старшинства между ними нет…» — сказала эта баба, одним выдохом, как пушистый одуванчик, разрушив и простодушно-святое представление о любви и супружестве, склеившееся у Аннеты из сказок и отдельных слов матери и няни. Взамен этого она за бесстыдно короткий срок приобщила Аннету к таким тайнам, с которыми той было бы лучше знакомиться постепенно, а не узнай она их вовсе, тоже никакой беды не было б! Отношения женщины и мужчины, бывшие прежде для Аннеты таким же естественным чудом, как цветение и плодоношение дерева, покрылись вдруг холодной, жуткой пеленой противоестественной необходимости. Она чувствовала, как внутри у нее начинает копошиться что-то непристойное, упрямое, безжалостное, похожее на загнанную в угол крысу; и она с любопытством и омерзением прислушивалась к собственному телу, проверяла, разглядывала это тело, не ставшее женским в любви, а попранное, униженное опытом чужой, давно уж развращенной жизнью женщины. Хорошо, что существовала хоть ночь, что хоть на ночь ее оставляли в покое! Впрочем, и ночи были теперь мучительны: по ночам погрузившийся в темноту дом наполнялся приглушенным похотливым хихиканьем мачехи и хриплым шепотом отца; и Аннета, лежавшая на своем девичьем одре неподвижно, как труп, как бы обесчещенная этим похотливым хихиканьем, раздавленная этим хриплым шепотом, с болезненным волнением воспринимала прикосновение каждой пылинки, каждую ночную тень или шорох. «Ведь они знают, как я мучаюсь… они этого хотят!» — думала она. Проходила целая вечность, прежде чем ее окно начинало белеть. «Агатия, Агатия!» — раздавался крик Кайхосро; потом начинал греметь барабан, и Аннете приходилось в который раз вставать, одеваться, умываться, в который раз садиться за стол вместе с остальными членами семьи — ведь она была одной из них, похожей на них, их неотъемлемой частью!

— Вытри рот, чтоб ты сдох… — орала Дуса.

Но она следила не столько за тем, чтоб ее дурачок выполнил это требование, сколько за Аннетой. Аннете она улыбалась снисходительно, как учительница ученице, — и Аннета сидела, вся съежившись, такая испуганная и бледная, словно ее тошнило. Она чувствовала, что гибнет; в ней не осталось и частицы той смелости, с которой она прежде разговаривала с Агатией. С Агатией, только она, видно, храбриться и могла — она знала, что та ее любит, что та всегда не только поймет, но и простит эту храбрость. Теперь они с Агатией почти не виделись: розовая слюна и тошнотворно сладкий запах заполонили буквально каждый уголок дома, в котором они могли бы уединиться, поговорить о своей боли. Агатия ковыляла где-то вне ее заколдованной жизни — теперь Аннета лишь изредка видела ее знакомое с рождения, родное, беспомощное, сразу постаревшее, растерянное, одинокое лицо. Зато Дуса была вездесуща: едва одетая, с грудью нараспашку, с красными пятнами на открытой шее, вся багровая от страстей отца Аннеты…

  • Читать дальше
  • 1
  • ...
  • 42
  • 43
  • 44
  • 45
  • 46
  • 47
  • 48
  • 49
  • 50
  • 51
  • 52
  • ...

Ебукер (ebooker) – онлайн-библиотека на русском языке. Книги доступны онлайн, без утомительной регистрации. Огромный выбор и удобный дизайн, позволяющий читать без проблем. Добавляйте сайт в закладки! Все произведения загружаются пользователями: если считаете, что ваши авторские права нарушены – используйте форму обратной связи.

Полезные ссылки

  • Моя полка

Контакты

  • chitat.ebooker@gmail.com

Подпишитесь на рассылку: