Шрифт:
Читатель, видимо, отметил нейтральность, практически полную бесстрастность интонации писателя в его ответах на мои вопросы. Когда я прослушивала их уже с магнитофона, то вдруг подумала: а ведь все, что говорил Быков, все без исключения, фактически иллюстрирует одну из основных мыслей его произведений: «Нет славы на поле брани». Сегодня этот перифраз Толстого не только не выглядит вызывающим, но как бы общепринят в цивилизованном мире. Однако сколько же усилий и истинного мужества потребовалось от Быкова и от некоторых его собратьев по перу, чтобы на пространствах СССР эти простые слова перестали звучать крамолой! Быков оставался им верен до последней строчки.
Однако вернемся к нашему интервью.
ЗГ: Вы воевали в Беларуси?
ВБ: Нет, в Беларуси не пришлось: армия, в которую входила наша дивизия, в это время воевала в Венгрии. Самые жестокие бои, какие мне лично пришлось пережить, произошли именно там. Дивизия, куда входила моя часть, была там полностью разбита. Меня опять ранило, правда не так тяжело, как в первый раз. После госпиталя отправили в другую часть, и закончил войну я в Австрии; это уже было в 1945-м. Да, там, в Австрии, мы встретились с американцами. Городок назывался Роттенманн. Первая ночь после этой встречи была радостной и праздничной: по правде говоря, обе стороны тогда хорошо напились. На следующий день нас с трудом, но развели. Нас поставили по разную сторону реки, и мы больше не могли общаться.
ЗГ: Правда ли то, что многие погибли бессмысленно во время последних дней войны в Австрии?
ВБ: Чистая правда; вдобавок к бессмысленности любых побоищ, в последние моменты было много несчастных случаев. К тому же постоянно случались короткие стычки и встречи с неприятелем: неожиданные, но жесткие схватки с большими потерями на обеих сторонах. Я сам чуть случайно не попал в плен…
ЗГ: Как же это произошло?
ВБ: У меня была малярия. Знаете, совершенно невозможно понять или предсказать ее приступы. Все вроде бы нормально — и вдруг на человека наваливается приступ малярии, его до костей пронизывает холод, начинает трясти лихорадка. Кажется, что в этот момент человек пойдет на все, лишь бы немного согреться. Не скажу, чтобы приступы эти у меня часто повторялись, но один из них произошел в последний день войны. Моя батарея стояла, окруженная кустиками на небольшом холме. Как только я почувствовал малярийную лихорадку, лег под один из кустов, а мои солдаты накрыли меня чем попало: и шинелями, и кусками материи, и тряпками, короче, всем, что было под рукой. В конце концов я немного согрелся и, конечно, заснул. Проснулся я на закате, темнело быстро, но самое странное было то, что я был один. Я тихонько выбрался из кучи одежды и тряпья и сначала вообще ничего не понял: там, в двадцати шагах от меня, где должна была стоять моя батарея, было пусто, да и вообще моих нигде не было. Однако неподалеку раздавалась немецкая речь, и один из немцев, как мне показалось, с интересом поглядывал в мою сторону. Я опять забрался под свое тряпье и старался не шевелиться. К счастью, его позвали товарищи, и они все двинулись в другую сторону. А ночью я пробрался к своим.
ЗГ: Представить трудно, насколько устали ваши, что бросили вас одного!
ВБ: Ну конечно, они получили приказ немедленно перевезти батарею и, сами будучи без сна, холодные и голодные, принялись механически, как зомби, его выполнять. И совершенно забыли про меня. Тем более что те солдаты, что уложили меня под тот куст, еще раньше получили приказ перевезти что-то в тыл. И случилось это в ночь, когда Германия уже капитулировала, то есть официально войне пришел конец. Однако мы еще не встретились тогда с американцами, и отдельные немецкие части не верили в то, что война закончена. Наше военное командование, захватив весь автотранспорт, поспешило на встречу с американцами; нам велели двигаться самим в том же направлении. Вот мы и потянулись, не всегда в военном порядке, но тем не менее двигаясь, насколько мы могли, в хорошем темпе и довольно часто встречая на пути отдельные немецкие части.
Австрийское гражданское население было довольно дружелюбно настроено: белые полотнища были вывешены в окнах на протяжении всего пути; иногда они бросали нам цветы, а однажды, вместо цветов, нам подарили конфеты, мы называли эти карамельки «подушечки». Вы знаете этот сорт?
ЗГ: Еще бы! Дядя Коля, товарищ военных лет моего отца и его денщик в последние годы войны, всегда, приезжая из деревни, привозил нам с сестрой гостинец — эти самые «подушечки».
ВБ: А я и до сих пор помню вкус этих карамелек, да и вообще конфеты люблю — наверное, потому, что в детстве они были для нас редким лакомством… Война для меня кончилась, как я сказал, в Австрии, но две недели спустя нашу часть перевели в Болгарию. Год, с середины 1945-го до середины 1946-го, провел в Софии. В то время это была братская нация, нас там принимали так, что чуть не душили в этих братских объятиях. Однако, когда много лет спустя я приехал в Болгарию по приглашению их писательского союза, мне рассказали такой анекдот. Дети прибежали к дедушке, старому, сморщенному крестьянину, работавшему на винограднике. Обступили его и радостно кричат: «Дедушка, дедушка, русские на Луну полетели!» Дед выпрямил свою старую, скрюченную спину, перекрестился и сказал: «Ну, слава Тебе, Господи!! Вы уверены, что они все улетели?»
ЗГ: Я знаю похожий анекдот: русский и болгарин оказались в пустыне, и из еды у них осталось одно только яблоко на двоих. Русский предлагает: «Давай его разделим по-братски», а болгарин отвечает: «Нет уж, давай лучше поровну!»
ВБ: Действительно, что лучше раскрывает суть вещей, чем анекдоты… Однако, возвращаясь к тому послевоенному году, нужно сказать, что, несмотря на огромную послевоенную разруху, царившую в этой стране, как и в любом соседнем европейском государстве, кормили нас там первоклассно. Несмотря на такую «сытую» жизнь (для меня, как и для многих, — впервые за десятилетия), мы все скучали по родным местам, нас тянуло домой.
ЗГ: Когда вы получили первую весточку из дома, когда наладилась связь?
ВБ: Мое первое письмо из дома пришло в 1944-м, когда моя часть была в Молдове. В это время готовилась операция «Багратион», другими словами, операция по освобождению Беларуси. Мой родимый район — Полотчина — находился еще под немцами в это время. Наша армия, прорываясь сквозь сопротивление немцев на территории Румынии, в то время помогала операции «Багратион» лишь опосредованно. В те дни я написал домой. Знаете, на войне ведь все непредсказуемо: я и не надеялся, что письмо мое дойдет. Однако каким-то чудом моя мама получила его спустя два месяца. А ведь официальная почта тогда не работала. Представьте, что за неделю до этого письма моя семья получила на меня официальную похоронку из той части, где я служил, ну, когда меня ранило в последний раз. Похоронное свидетельство официально сообщало, что я «пал смертью храбрых» под Кировоградом и похоронен в деревне Большая. Конечно, мои родные стали горько оплакивать меня. Особенно досталось матери: я думаю, что она так никогда и не оправилась от тех «новостей». Однако, получив мое письмо, они сверили его дату с датой похоронки и убедились в том, что я жив!
ЗГ: Представляю, сколько счастья было в вашей хате в этот момент!.. Вы сказали, что вас, как и всех остальных, очень тянуло домой тогда, в 1946-м, два года спустя после той неразберихи с похоронкой.
ВБ: Ну да, большинство из нас чувствовали такое же нетерпение, как сокамерники перед амнистией. Мою часть расформировали, но меня ни черта не отпустили, а послали служить в другую, около Одессы, на маленькую станцию под названием «Кудыма». Эту часть тоже собирались распустить, вот я и надеялся месяца через два-три демобилизоваться. А вместо этого меня отправили в Николаев, где я и прослужил до мая 1947-го, когда наконец пришел долгожданный приказ о демобилизации. Я поспешил домой.