Шрифт:
Сердце Оксаны тоскливо заныло, когда она вспомнила о вечном лете и своей кровати с блестящими никелированными шарами на спинке и пружинистой продавленной сеткой, так сладко и мелодично скрипевшей в полутьме горницы. Течение памяти незаметно вынесло Оксану в омуты, где уже не было надёжного дна под ногами - ей чудились лёгкие ночные рубашки с шёлковыми кружевными бретельками, шершавые бока глиняных кувшинов, в которых плескалось сладкое домашнее вино, впитавшее в себя ароматы долгих июньских вечеров, бесконечные ряды виноградников, запахи лимонной мяты и можжевельника.... Да мало ли в её памяти было такого, от чего сердце замирало в щемящей душу истоме и сразу становилось грустно. Всё то, что, пролившись водой сквозь пальцы, навсегда ушло в пустое Ничто.
В прошлое.
И ничего уже нельзя было вернуть назад. Как ни старайся. Казалось, что она могла грезить об этом вечно, проводить целые часы, а то и дни, перебирая по горсточке свою память, как бережно перебирают давно хранимые фотокарточки. Всё можно было потрогать, вспомнить, ощутить.... Но ничего нельзя было вернуть назад.
И это было для Оксаны самым тяжёлым.
А Женька Малахов, её давнишний робкий мальчишка-ухажёр, выбросил окурок на затоптанный пол и легко, совсем без усилий подхватил Оксану на руки, закружил в узком пенале тамбура, окончательно вырывая её из плена воспоминаний. Ордена на его широкой груди зазвенели в такт Женькиному размашистому движению. Оксана снова вернулась в этот другой, странным образом изменившийся мир, где больше не было и не будет жаркого беззаботного бессарабского лета, мужа-офицера, и тихой безмятежно-счастливой жизни. Где-то внизу, под вагоном насмешливо продолжали стучать вагонные колёса, отмеривая длинную дорогу до Проточной Тисы-семь, о существовании которой Малахов вряд ли подозревал.
– - Оксанка! Да откуда же ты здесь взялась?
– завопил Женька. В его голосе струился и переливался всеми своими красками дикий щенячий восторг такой силы, что Оксана против своей воли расслабилась, обомлев от тёплой мужской силы, от пьянящего Женькиного прерывистого дыхания, от поскрипывания новеньких кожаных ремней офицерской портупеи.
– - Женя, Женечка,- засмеялась она.
– Пусти, разобьёшь ведь, чертяка!
Малахов, повинуясь, осторожно поставил её на покачивающийся пол тамбура и тоже засмеялся. Засмеялся искренне и ярко, как обычно смеются свободные, довольные жизнью люди. Оксана дорого бы дала сейчас, чтобы получить право смеяться бесхитростно.
Женька осторожно, но крепко-накрепко обнял Оксану. Обнял и отпустил.
– - Узнала ведь,- радостно сказал он.
– Сразу узнала. А я гляжу и глазам своим не верю - неужели, ты?
– - И я тебя сразу узнала,- улыбнулась Оксана. Её пальцы молниеносно прочертили извилистую линию по широким Женькиным плечам, ощущая подушечками жёсткие углы погон и металлический самолётик над тремя большими офицерскими звёздочками.
– По голосу узнала. Сначала и не поверила даже.
– - Не поверила?
– голос Женьки едва заметно дрогнул.
Было в его голосе что-то бесконечно далёкое и, от чего сердце Оксаны зябко съёжилось в груди. На мгновение ей показалось, что перед ней совершенно незнакомый, а потому чужой человек, вовсе не Женька Малахов. Услужливая сука-память вытащила на свет Божий долговязый сгорбленный силуэт Отиса Тарскана, причудливо вырезанный из самого чёрного пергамента, без всяких теней и полутонов. Отис сидя на корточках, настороженно курил свою вонючую эрзац-сигарету в полутьме лагерного бокса, ежесекундно оглядываясь через плечо и стряхивая пепел на сырой цементный пол. Это тоже была память - кроме безмятежного Торжеуцкого лета она хранила то, от чего очень хотелось избавиться. Она едва удержалась от того, чтобы не оглянуться - за её спиной, у замёрзших намертво задраенных дверей вагонного тамбура, будто светился огонёк тонкой сигареты, голубой от тлеющей проникотиненной ваты.
Оксана осторожно коснулась обшлагов Женькиной комсоставовской шинели, сшитой по новому фасону, будто пытаясь отогнать призрак, пришедший из прошлого. Чего-чего, а эсэсовских шинелей она навидалась - и длинных балахонов ЭсЭс ваффен с красными нашивками боевых отличий, чёрных солдатских шинелей зондеркоманд и фасонистых офицерских плащей с одним погоном на плече. Нет, у эсэсовских шинелей не было таких обшлагов, их шили совсем из другого сукна, и лацканы были остроконечные, - сбивчиво, быстро подумала она. И голос у Отиса был совсем другой, нерусский с мягким акцентом - успокаивающе подсказал ей рассудок. И всё было не так. И время было иное.
От мысли, что, возможно, она медленно сходит с ума, Оксана закрыла глаза. Отис Тарскан давным-давно ушёл в небытие, удобрив своим пеплом неплодородный суглинок Шварцвальдских полей, а чёрных эсэсовских шинелей она не видела целую вечность.
Но всё-таки.
"Всё было не так" - про себя повторила Оксана, и облизнув холодные, сухие губы, подумала о страшном. О том, что не давало ей спать долгими зимними ночами. Ведь в её жизни было не только вечное бессарабское лето одна тысяча девятьсот сорок первого года, но и десять последующих лет, в которых очень многое не хотелось помнить.
– -А ты совсем не изменилась, ни капельки,- сказал Женька, не замечая, как внутренне сжалась Оксана.
– Всё такая же красивая.
Он бережно провёл ладонью по её спутанным волосам, и его теплое дыхание приятно лизнуло щеку Оксаны, неожиданно обнаружившей, что она стоит перед Женькой как влюблённая школьница - на цыпочках и крепко-накрепко, так что суставы на её пальцах побелели, вцепившись в лацканы его шинели. В те лацканы, которые секунду назад казались ей остроконечными. Оксане захотелось, резко развернувшись уйти из тамбура, спрятаться в душном, пропитанном запахом тесноты и нестиранного белья, плацкартном купе. Если бы она прикоснулась к его взъерошенному "полубоксу" Женька ощутил шершавые валики мозолей на её ладони, больше привыкшей к отлакированной потом рукояти двуручной пилы. Наверняка Женька скоро ощутит запах её немытого тела и прокуренное дыхание заядлой курильщицы. В полутьме вагонного тамбура благо не было заметно, как она мгновенно залилась краской.