Шрифт:
Баранов повернулся к внимательно слушавшему Тараканову, взглянул прямо в глаза:
— И очень хотел бы я, чтобы и ты, Тимофей Осипович, с жёнкой своей медновской туда поехал.
Мне надёжные люди там позарез сейчас нужны. От того, как крепко на Ситхе мы осядем, будущее всех колоний наших зависит. Неволить тебя не хочу, но рад буду, ежели согласишься. Очень твоя подмога мне нужна.
Тараканов едва не рассмеялся: свою просьбу Баранов подал так, что теперь будто бы от его, таракановского, решения зависит всё дальнейшее процветание компании.
— Да уж как-то это врасплох, обмозговать бы надо, — в замешательстве сказал Тараканов.
— А ты подумай, Тимофей Осипович, не спеши, с жёнкой своей Анфисой посоветуйся. Я распоряжусь, чтобы тебя на «Энтерпрайзе» обратно на Нучек доставили. Им это по пути. В мае же на Ситху «Екатерина» пойдёт. Кусков Иван Александрович главным в том вояже будет. Зайдут и на Нучек. Ежели надумаете, так будьте готовы к её приходу, чтоб далее, к Ситхе, на «Екатерине» направиться.
— А хорошие ли места на Ситхе?
— Совсем не такие, как здесь, — мечтательно сказал Баранов. — Там смотришь окрест, и дух замирает: горы облака протыкают. А как сельдь заливом пойдёт, рыбы столь, что грести не даёт. Мне нравится там. Ежели примешь предложение моё, Тимофей, знай: обяжешь меня крепко.
Прощаясь с Барановым, Тараканов был почти уверен, что согласится на его неожиданное предложение. Калахину он как-нибудь уговорит. А может, и уговаривать не придётся.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Батавия,
28 марта 1819 года
Шла воскресная служба, и огромное здание протестантской церкви было переполнено.
Баранова неприятно поразил вид собравшихся здесь пышно разодетых людей. Они сидели на деревянных скамьях уж как-то слишком вальяжно. Дамы в богатых платьях из шёлка и парчи играли веерами, с улыбочками переговаривались друг с другом; находя знакомых, слали им воздушные поцелуи, совершенно, казалось, не обращая внимания на монотонно бубнившего что-то с высокой кафедры толстого проповедника. Падавший из окон солнечный свет узкими потоками рассекал подернутый благовонной дымкой интерьер, вспыхивал на инкрустированных дорогими каменьями серьгах и ожерельях.
— Так-то они о спасении души радеют! — со злой иронией сказал Баранов стоявшему рядом с ним подле дверей храма Подушкину. — Словно в балаган пришли. Да разве дойдёт до них слово Божие, когда им задницы от скамеек оторвать лень.
Всё здесь — и непривычный обряд богослужения, и холодная роскошь отделки храма, и более всего вид равнодушной к проповеди паствы — было глубоко чуждо ему.
Баранов хотел уже повернуться и выйти вон, как в наступившей тишине вдруг зазвучала негромкая мелодия органа. И только теперь он понял, что Бог всё же присутствует в этом храме, наконец снизошёл сюда — в этой дивно прекрасной музыке. Он приближался неторопливо, словно тихо ступал по ночной росистой траве в Гефсиманском саду, думая свою тяжкую думу. Вот уже глухой тревогой вздохнули трубы органа, что-то грозное и беспощадное запело в них, предвещая беду. Рокот труб усиливался, рождая священный трепет. Бесконечной скорбью полнилось сердце. И опять всё стихает, успокаивается, разливается нежнейшими трелями: тревоги и беды миновали — там, за порогом земного бытия, ждёт блаженство...
Баранов благоговейно слушал, пока не замерли последние аккорды. Украдкой смахнул набежавшую слезу. Тронул Подушкина за руку.
— Идём, Яков Аникеевич.
Пока они отыскали наёмный экипаж, служба закончилась, прихожане стали покидать собор. Подушкин хотел уже дать кучеру сигнал трогаться, но Баранов сказал:
— Погоди, не спеши.
Сидя в карете, он внимательно наблюдал, как резво подбегают с раскрытыми зонтиками к своим хозяевам одетые в ливреи темнокожие слуги, как счастливо улыбаются друг другу расходящиеся по экипажам супружеские пары, как, усадив в кареты господ, слуги ловко размещаются на запятках. Поехали... Сколько же лет потребовалось голландцам, чтобы довести этих жителей Явы до их нынешнего положения?
— Давай обратно, к трактиру, — скомандовал Баранов.
Когда экипаж тронулся, он вдруг беззвучно рассмеялся, горько, невесело. И, заметив вопросительный взгляд Подушкина, негромко сказал:
— Знаешь, о чём подумал я, Яков Аникеевич: а что бы делали эти храбрые голландцы, ежели б встретился им здесь, на Яве, такой примерно народ, как ситхинские колоши? Неужто и колошей сумели бы до такого состояния довести?
— Никогда! — убеждённо сказал Подушкин. — Сами знаете, Александр Андреевич, для колошей смерть — почётнее всякой неволи, тем паче рабства. — Догадываясь, о чём думает сейчас Баранов, Подушкин, добавил: — Видно, судьба нас наказала, что на пути компании такой непреклонный народ поперёк дороги встал.
Подушкин угадал. Рассказ Якова Аникеевича, успевшего за эти дни вместе с офицерами «Кутузова» побывать на нескольких приёмах, о том, какие глубокие корни пустило рабство в батавском обществе, как и сцена, которую наблюдал Баранов на площади после окончания службы, пробудили в нём воспоминания о тех временах, когда, обосновавшись на Ситхе, они начали строить крепость и как не просто было устанавливать ему добрососедские отношения с племенами, заселившими Ситху и соседние с ней острова. Уже сама внешность колошей говорила о многом: каменно непроницаемые лица с хищными орлиными носами, мощные мускулистые торсы, твёрдый, дерзкий взгляд — во всём их облике выражались бесстрашие, гордость, сознание силы. Их тоены были несговорчивы: отказались, несмотря на обильные подарки и щедрые посулы, уступить лучшее место на острове — на высоком камне-кекуре.