Шрифт:
Рихард уже ждал меня. Теперь он пришел в себя и улыбался: аспирин и содовка подействовали.
— Поторопись, едем, — сказал он. — Эржика остается.
Я опустил глаза и постарался повторить столь же спокойно: «Эржика остается…»
— Беспокойный он, Петр Васильевич, страшно беспокойный. То словно поет, то злится и скрипит зубами… Заметили вы, какие у него красивые крепкие зубы? Лучше бы уж зубы выбило, а лицо не пострадало… Он, Петр Васильевич, очень мучается!
— Может быть, Верочка, может быть, — ворчит профессор и слегка щурится, как всегда, когда он не уверен в чем-нибудь. — Может быть, мучается, а может быть… Знаете, говорят, что на пороге смерти человек заново переживает всю свою жизнь. Если жизнь была спокойной, то и умирать легко. А если человек много пережил, то и в последние минуты его мучает тревога. Черт его знает, так ли это! Может быть, он переживает сейчас свои ошибки и прегрешения и поэтому злится и скрипит зубами?
Петр Васильевич нахмурился.
— Иногда мне кажется, что кризис уже миновал. Но когда я смотрю на него глазами врача, когда вспоминаю все, чему учился, что видел на своем веку, то… Нет, это обугленное тело не сможет жить. Нет, Верочка, не сможет!
Больной вздохнул и на секунду открыл мутные глаза. Профессор вскочил со стула.
— Вот видите, Вера, а он все-таки живет. Ясно? Как мало мы еще знаем! Ну, за дело. Нельзя терять времени, Верочка. В операционную! Надо придать ему хоть сколько-нибудь сносный вид. Надеюсь, мы сделаем это не зря…
Зачем меня снова мучают? Зачем так страшно мучают, я же никому не сделал зла. Кто это стоит здесь, рядом? Не майор ли это, начальник лагеря в Англии? Нет, нет, это не он, тот был приветливый, симпатичный. В первый момент мы перепугались, когда нам сказали, что нас придется интернировать. Но вскоре стали называть наш лагерь — это уютное местечко — «здравница дядюшки Тома».
— Политика, понимаете ли, my dear, — отвечал майор на наши нетерпеливые вопросы и скалил пломбированные зубы.
Нет, мучитель Иржи явно не английский майор. И вообще в Англии их никто не мучил. Там все ходили вокруг них с виноватой улыбкой.
— Терпение, господа, — улыбался капитан, помощник начальника лагеря. — Наше время еще впереди. Оно придет, господа, когда наш лоцман с зонтиком заведет Британию на край гибели. Тогда в дело вмешается Черчилль и начнется настоящая война.
Унгр был спокоен, Унгр знал все. Вскоре придет очередь Полыни, говорил он, и тогда Англия объявит войну. Но и тогда еще воевать по-настоящему, конечно, никто не будет, об этом и думать нечего… Господа будут кивать Адольфу на Советский Союз. «S’il vous pla^it»[1]. Но он не соблаговолит. Ему нужны быстрые успехи. Спокойно, ребята. Англию я знаю, тут никогда не спешат. Но, когда бульдога загонят в угол, он начинает кусаться.
Нет. Иржи не в английском лагере, рядом нет никакого Унгра, все это только бред… С Иржи заживо сдирают кожу, кусок за куском… Больно, ох, как больно! Если бы он мог сопротивляться, было бы легче, да, наверняка легче… Горло жжет что-то, словно расплавленное железо. Наверное, так человек чувствует себя в аду, о котором Иржи еще в детстве читал сказки. Помолиться бы… Умеет он еще молиться? «Отче наш, иже еси на небесех…»
…Отцу он тогда солгал: сказал, что идет в летчики лишь потому, что человеку с философским образованием трудно найти работу. Подлинной причиной была Эржика. С того дня, как Иржи видел ее в красной машине с французским номером, он больше не встречал ее. Он уехал домой, а когда вернулся в город, Эржика была уже за границей. Иржи остался репетитором Рихарда, но отказался жить у Кралей. Он не мог спать в той постели…
…Кажется, боль утихает. Но сдирание кожи, весь этот огненный ад не терзают Иржи так, как мучила когда-то сердечная боль, каждый шаг, каждое воспоминание.
Да, трудный год выдался для него в восьмом классе! Что же мучило его больше всего — поруганная любовь или неотвязная ужасная мысль? С этой мыслью он пробуждался и засыпал, отгонял ее, но она возвращалась на каждом шагу, угнетала, жгла, сверлила сознание: «Любила меня Эржика или только спала со мной, как спала бы с любым другим мужчиной, который оказался рядом? А если любила, значит, изменяла своему французу. Изменяла ему, а потом, в отеле «Штейнер»…»
Иржи никогда не сквернословил. В школе над этим даже потешались, прозвали его «барышней». Но в тот день, когда они возвращались из Праги и Рихард вдруг, видимо, вспомнив что-то, сказал, что в Праге полно шлюх, Иржи кивнул с горькой усмешкой:
— Да, я тоже видел одну.
И он засмеялся грубо и зло, так что Рихард удивленно взглянул на него.
Да, Эржика шлюха! Избалованная буржуйская дочка, которая уверена, что ей все позволено… Но ведь она подарила Иржи два чудесных месяца. И не лгала. Ни разу не сказала ему, что любит его. И ему не позволяла клясться в любви.
Тем хуже! Для него нет иного пути. Конечно, нельзя огорчать родителей, он единственный сын, но ведь в самолете человек всегда на краю смерти. Иржи не станет искать смерти, но не будет и прятаться от нее. Умереть — уснуть навсегда.
…Боль опять усилилась. Спину Иржи словно царапают раскаленными щетками. Снова адские муки! Надо молиться, надо молиться, а он давно позабыл все молитвы. «Отче наш, отче наш…»
…Позабыто ли огорчение, которое отец испытал, когда сын отказался пойти на философский факультет? В день выпускных торжеств в летном училище он, улыбаясь, сказал Иржи: «Ты стал лихим офицером». Ну, конечно, эта улыбка еще ничего не значит. Он, Иржи, тоже улыбался тогда, а сам мечтал о смерти.