Шрифт:
Среди уголовниц одна отличалась особенной наглостью. Фамилия ее была, как и у жены генерала Власова. А у меня был голубой чайник. Это же какая ценность: наберем в него утром воды и потом пьем из носика. Но вот сверху стали просить: «Дайте напиться! Ну дайте, один глоточек! Все, так твою мать, в роте пересохло!»
Мне противно было (пили ведь из носика), но как можно, если у тебя есть вода, а люди просят пить, — не дать напиться? И я дала.
Власова взяла чайник и нахально, грубо:
— Мой будет.
Я — возмущаться. Тут проходит по коридору начальник, я — к нему:
— Гражданин начальник, наш чайник вот сверху взяли…
А Власова, тут же сменив грубость на вкрадчивость:
— Гражданин начальник, неправда это. Она мне за пайку хлеба чайник этот выменяла еще в тюрьме.
Мы — спорить, доказывать. Сверху в ответ ругань: «Тра-та-та!» Гвалт, крик, жалобы.
Начальник:
— Тудыть вашу мать, разбирайтесь сами! — И ушел.
Власова спустилась и туфлей меня по лицу, по лицу… А наверху гогочут. Я только руками лицо закрыла, униженная, бессильная, не могла же я с нею драться!
А жажда у нас доходила до того, что, помню, когда переходили мы из вагона в вагон, одна женщина схватила по пути кусок льда, черного от угля и копоти, и давай его грызть, сосать, лизать… хоть как-то освежить пересохший, стянутый рот! Другие заметили и к ней: «Дай! Дай!» И все изо рта в рот стали кусок этот жадно облизывать…
Конвоиры кутили, пьянствовали всю дорогу. Напьются, наедятся и идут по женским клеткам женщин выбирать. В нашу повадился начальник. Подойдет, станет у решетки, какое-то время смотрит пристально, взгляд с лица на лицо переводит, курит… Но вот тыкнул папиросой в молодую женщину:
— Вот вы! За что вас посадили?
А она быстро, охотно, с вдруг вспыхнувшей надеждой:
— Да сама не знаю… я была учительницей…
Ведь он, как-никак, а власть, вдруг он что-то для нее сделать сможет. А он:
— Может быть, помоете у меня полы?
Женщины:
— Иди, иди, они хлеба дадут!
Звяканье ключей, открывается решетка, выбранную уводят. Время идет. Ночь. Все кое-как, вытянув ноги, спят. Среди ночи опять звяканье ключей… Возвращается, лезет через людей, через ноги на свое место. Под пальто — буханка — это мы носом чуем. И вот тихо из темноты:
— Дал хлебушка!
А ведь все знают, за что она получила этот хлеб!
«Начальник обещал мне мое дело отложить, — шепчет она мне. — Отложить отдельно, похлопотать». Власть. Какая-никакая, а власть. А надежда хватается за все.
Но вот приехали в Долинку. Голое место, песок, пустыня. За дюнами не видно было низких бараков и проволочных ограждений. Как только вышли, мы тут же легли на землю, на песок — растянуться наконец-то, вытянуть ноги, расправить измученное за восемнадцать суток сиденья занемевшее тело. А я вспомнила учительницу и наблюдаю — выделит ли начальник ее дело? Нет, пока нет. Команда: «Строиться!» Пошли. Начальник впереди несет стопку наших дел. Дошли до ворот, и он сдал дела — все вместе, как будто и не обещал ей ничего… Конвой сложил с себя ответственность и обратно на поезд — ехать назад за другими. А она так и осталась — оплеванная…
И на что ему она? Будет другой поезд, опять выбор будет велик — чистых, скромных, интеллигентных женщин, таких, какие в другое время и смотреть бы на него не стали.
В Долинке нас переписали — кто какую имеет специальность. Я записалась «медперсоналом» — кончила, мол, два курса мединститута.
В больнице я проработала недолго, перевели меня в полустационар. Это был огромный барак на триста человек. Не больница, но там были лежачие больные, те, что от слабости уже ходить не могли.
Рядом с полустационаром была комната «доходяг». Там все было белое — стены, простыни, столики, двери. Только лица и руки больных мертвенно-желтые. Они уже и не ели, лежали вытянувшись, с отсутствующим взглядом.
Отсюда и из полустационара каждое утро выносили по шесть-восемь трупов. Была зима. Оледеневших мертвецов ставили стоймя около уборной. Затем освободили сарайчик и стали складывать штабелями туда, но и там места не хватило, тогда — на террасу у выхода. Складывали голыми, кое-как прикрывши сверху. Навалили столько, что дверь плохо открывалась, приходилось на нее нажимать, чтобы выйти. Некоторые лежали «раскорякой» — то затвердевшая рука высунется, то нога. Проходя, заденешь. Или надо перешагивать.
Ко всему этому мы скоро привыкли. Иной раз выхожу, мертвецов дверью отжимаю и думаю с удивлением: «Что это со мной? Это же мертвецы, а я их не боюсь, как будто это дрова». Перешагну через ноги, руки и иду как ни в чем не бывало. Подумала: «Если бы это в нормальной жизни, то я не поверила бы, что так жить можно. А я тут не обращаю внимания и живу. И я все перенесу и не умру! Я не умру, не умру, со мной этого не случится!»
В полустационаре давали «усиленное» питание, то есть сверх похлебки три четверти стакана молока и «витамины», а это — две столовые ложки (и не больше!) винегрета, то есть немного картошки, вареной свеклы, лука и чуть-чуть подсолнечного масла.