Шрифт:
Приговор предвиделся, но все же не был заранее предрешен, как велось в трибунальских «тройках». Сам смеляковский Петр, судя Алексея, терзался сомнениями, которые его очеловечивали:
Это все-таки в нем до муки, через чресла моей жены, и усмешка моя, и руки неумело повторены.Тут само это «неумело» — попрек жене, не сумевшей родить кого нужно, и досада на сына, родившегося не таким, и, быть может, невольная попытка оправдать его: что взять с неумехи?
Но…Вот именно — «но». Сомнения затем и явлены свету, дабы очеловечить сыноубийцу, придать трагического обаяния, — сам по себе жестокий выбор сомнению не подвержен.
Но, до боли души тоскуя, отправляя тебя в тюрьму, по-отцовски не поцелую, на прощанье не обниму. Рот твой слабый и лоб твой белый надо будет скорей забыть. Ох, нелегкое это дело — самодержцем российским быть!..А в финале — не только ритуальный авторский жест: «…Уважительно я склоняюсь перед памятником твоим», но, главное, то, что выразительнее (ибо чувственнее) любого ритуала:
Тусклый венчик его мучений. Императорский твой венец.Яркость двустрочия подтверждает: сломленный, навсегда испугавшийся Смеляков не то чтоб совсем добровольно, но все же с участием разума и души выбрал сторону тех, кто его напугал и сломал. Противопоставив державному деспотизму «тусклый венчик» собственных мук. Больше того, унизив их — и себя — эпитетом «тусклый».
Стихи страшные, запечатлевшие и почти воспевшие муку неправого выбора. Хотя с другой стороны — да, неправого, но ведь муку…
Много хуже — для поэзии и поэта, — когда нераздвоенность, юношески обаятельная в «Любке» и сумрачно выстраданная в «Жидовке», означала: поэт уступил свое «я», утопил его в «мы». «Мы твоих убийц не позабыли… мы царю России возвратили…» И вот звучит речь уже не трепещущего заложника, а его самоуверенного хозяина, — заложник перенял хозяйскую манеру, убедив себя в этом праве:
Уйдя с испугу в тихость быта, живя спокойно и тепло, ты думала, что все забыто и все травою поросло. Детей задумчиво лаская, старела как жена и мать… Напрасный труд, мадам Ланская, тебе от нас не убежать! То племя, честное и злое, тот русский нынешний народ, и под могильною землею тебя отыщет и найдет. Еще живя в сыром подвале, где пахли плесенью углы, мы их по пальцам сосчитали, твои дворцовые балы.И т. д.
Стихи вызвали, как говорится, неоднозначную реакцию, а троица пародистов: Л. Лазарев, Ст. Рассадин и Б. Сарнов — опубликовала пародию, сделав ее укоризненным эпиграфом строки Пушкина, обращенные к будущей «мадам Ланской»:
Исполнились мои желания. Творец Тебя мне ниспослал, тебя, моя Мадона, Чистейшей прелести чистейший образец.Пародия звучала так:
Царевых прихвостней лаская, балы и бламанже любя, не знала ты, мадам Ланская, что мы возьмемся за тебя. Взломавши склеп укромной лавры, тебя мы вытащим на суд, и даже пушкинские лавры тебя нисколько не спасут. Его постылых заблуждений касаюсь вовсе не в укор. Он ошибался, бедный гений, но поумнели мы с тех пор. Потомки тульских Робеспьеров, лишь мы назначены судить, кому отмерить высшей мерой, кого положено любить. Пускай смазливая канашка как бы добилась своего. Была у Пушкина промашка, но мы поправили его.Пародия — какая есть, такая и есть, не о ней, собственно, речь, а о том, к'aк и почему свирепо обиделся спародированный поэт. Одному из соавторов, мне, привелось с ним объясняться.
— Я же хотел его от нее защитить! — был аргумент Смелякова (то есть Пушкина от Наталии Николаевны). На что нельзя было не ответить:
— А он вас об этом просил?
Вдобавок я не удержался и от того, чтобы предложить собеседнику такую модель ситуации: к'aк, дескать, Пушкин, живи он сейчас, среагировал бы на подобный тон по отношению к своей «Мадоне»? Кто тогда мог бы оказаться на месте Дантеса?
Кончилось разрывом наших неблизких отношений, мы перестали здороваться, что было отчасти пикантно: я писал в ту пору книжку о Смелякове. Впрочем, когда она, безжалостно оскопленная редактурой, вышла, он встретил ее враждебно. Александр Межиров рассказывал мне — якобы Ярослав Васильевич, прочитав, заплакал, ударил кулаком по столу и вскричал:
— Он сводит счеты с моим поколением!
Так ли в точности было?
Далеко не уверен, зная широко известную в литературных кругах склонность Межирова к фантазиям. Но очевидная неадекватность, с какой Смеляков воспринял пародию — вовсе не столь уж злую, тем паче не злобную (а уж накал неприязни к пушкинской вдове почти не преувеличен, почти равен накалу оригинала), — эта повышенная обидчивость не говорит ли о том, что заложник тайно мучился своим положением?