Шрифт:
• реминисценция конькобежного мотива (из «Зимнего неба», 1915);
и
• выисканность слова флагшток, предвещающего развитие «флотской» темы.
Экспозиция продолжается во II строфе:
II Был чист каток, и шест был шаток,
И у перил,
У растаращенных рогаток,
Он закурил.
Здесь наращивается список реалий (появляются перила и рогатки[7]), подтверждается, что каток был закрыт (чист), уточняется местоположение матроса, немного детализируется и оживает его портрет (закурил). Главное же, вводится центральный мотив «шатания, качания» — один из вариантов пастернаковской темы «великолепия», часто строящийся на парадоксе: великое высматривается в чем-то низком, ненадежном, непрочном.
Настойчивая аллитерация на [т] и обилие шипящих в строфе высвечивают фонетику лейтмотивного слова шаток (намеченную уже в предыдущем четверостишии), а саму тему «шатания» иконически разыгрывает последовательное чередование четырех- и двустопных ямбических строк.
Конструкция Был…, был…, подхватываемая в следующей же строфе (и не столь явственно — в VII), работает на «фактографичность» описания, контрастирующую с полетом поэтической фантазии и в то же время призванную удостоверять его реальность[8]. Эта фактографичность также находит опору в отмеченном выше (и продолжающемся до конца стихотворения) насыщении текста конкретной предметной лексикой.
2. В строфах III–V начинает, наконец, развертываться некое минимальное действие.
III Был юн матрос, а ветер — юрок:
Напал и сгреб,
И вырвал, и задул окурок,
И ткнул в сугроб.
IV Как ночь, сукно на нем сидело,
Как вольный дух
Шатавшихся, как он, без дела
Ноябрьских мух.
V Как право дуть из всех отверстий,
Сквозь все — колоть,
Как ночь, сидел костюм из шерсти
Мешком, не вплоть.
Закуренную было папиросу уносит ветром, что демонстрирует «великолепную» силу этой любимой Пастернаком стихии. Вещный реестр продолжается (окурок, сукно, костюм из шерсти), но параллельно набирает силу тропика: ветер олицетворяется (напал, сгреб, вырвал) и отчасти уподобляется самому курильщику (ткнуть окурок — типично человеческое действие).
Матрос, обещанный в заглавии, но появившийся сначала анонимно, в строфе III, наконец, идентифицируется как таковой, но предстает в довольно неавантажном виде (ветер вырывает у него окурок), что продолжится в строфе VI (шаг неверный). В годы поэтического культа революционных матросов, когда их воспевали не только пролетарские поэты и Маяковский, но и Клюев[9], это могло звучать диссонансом. Скорее всего — нарочитым, образующим эффектный отказный ход к предстоящему апофеозу, скрыто заложенному уже в мотиве «шатания», совмещающем «слабость» пьяного матроса с «силой» — профессиональной «палубной» походкой[10].
В бытовом плане далее (в строфах IV–V) констатируется, что идет снег, что шерстяной бушлат сидит на матросе мешковато, то есть выглядит некрасиво и продувается ветром; а повторенное дважды сравнение одежды с ночью подтверждает сложившееся ощущение темноты. На уровне же тропов тут проходят четыре развернутых сравнения (Как…) и перифрастическое обозначение снега — ноябрьских мух, которые опять-таки шатаются, подобно матросу, без дела, чему приписывается «великолепный» вольный дух.
Еще более смелый эффект этого типа — выявление в образе плохо — не вплоть, но тем самым «вольно» — сидящей одежды ценного революционного потенциала: инвариантные пастернаковские мотивы «проникание, касание, зацепление, укалывание»[11] трактуются здесь как «право на тотальное насильственное вторжение в личную сферу» (…право дуть из всех отверстий, Сквозь все — колоть). Однако en toute lettre политический смысл этих диктаторских аспектов новой вольности не прописывается.
Еще интереснее, что попытка понять эти лейтмотивные строки буквально наталкивается на смысловые неувязки. Дуть может не костюм (которому дается это право), а ветер, но, конечно, не из отверстий наружу, а в, сквозь них внутрь. И, конечно, имеется в виду именно ветер (со снегом), продувающий одежду — способный сквозь все — колоть[12].
Подобные сбои перспективы, вообще характерные для пастернаковской поэтики, занятой великолепным перемешиванием и сплавлением воедино всего изображаемого (здесь — матроса, его одежды и ветра), повторятся в стихотворении еще не раз. В более общем плане они, как и вообще всякие аграмматизмы, являются симптомами выхода на поверхность текста его сокровенной сути[13].