Шрифт:
— Впрочем, — тотчас же справился он со своим волнением и заговорил опять непреложным, властным тоном, — я не теряю еще надежды… Нет! Я питаю надежду! Я почти уверен… Новый губернатор тоже одобряет мои планы… У меня есть, кроме того, и в Петербурге единомышленники… друзья… Записка моя теперь уже рассматривается, и весьма возможно, что в самом недалеком будущем вы практически с нею познакомитесь.
Глаза его вдруг блеснули игривым огоньком… Однако на моем лице, должно быть, нельзя было прочесть сильного желания поскорее «практически» познакомиться с его воинственными планами, потому что он поспешил перевести разговор на другую тему, и аудиенция вскоре кончилась.
Повторяю, я не придавал в то время большого значения этой беседе и почти в тот же день выкинул ее из головы. Но после приезда новичков по тюрьме не раз проходили смутные слухи о каких-то готовящихся нововведениях строгого характера. Даже надзиратели толковали об этом, хотя, нужно сказать, большинство их открыто становилось на сторону арестантов и откровенно либеральничало; некоторые хвалились даже, что «в случае чего» уйдут в отставку… Один только Проня Живая Смерть казался еще более, чем прежде, недоступным и все туже и туже затягивался на все пуговицы. Он давно уже был любимцем и правой рукой Лучезарова.
В конце концов каждый новый слух встревоживал, наше воображение на один-другой день, а затем снова очень скоро вылетал из головы: монотонная, гнетущая действительность не давала подолгу останавливаться ни на хороших, ни на дурных слухах. Зато среди всякого рода огорчений и неприятностей судьба подарила нам, бесправным и обездоленным, друга, верная преданность которого не раз поддерживала нас в минуты уныния и не раз оказала нам впоследствии неоценимые услуги. Этот друг был — женщина… Штейнгарту всецело принадлежала заслуга приобретения сначала знакомства, а затем и дружбы жены начальника казацкой сотни, стоявшей в Шелае, — «доброй матушки есаульши», {23} как называла ее бесхитростная кобылка. Случилось, что вскоре после его прибытия в Шелайский рудник она очень серьезно заболела воспалением легких и, по общему признанию, только Штейнгартом была спасена от смерти. Чтобы вполне понять и оценить чувство, наполнившее душу выздоровевшей больной, нужно познакомиться несколько с положением и нравственным состоянием этой симпатичной и глубоко несчастной женщины. Молодая, красивая, мало, правда, образованная, но с добрым, отзывчивым сердцем и гуманными наклонностями, она вышла замуж за пожилого и почти незнакомого ей офицера так, как делает это в далеких провинциальных захолустьях большинство неопытных молодых девушек, то есть необдуманно, легкомысленно. Жизнь во всей своей суровой неприглядности открылась ее испуганным глазам лишь на другой день после свадьбы. Муж оказался не злым по природе человеком, но тупым, недалеким бурбоном, взгляды которого на людей и общественную деятельность не под силу было изменить ей, которая сама лишь ощупью, инстинктом отыскивала истину и ложь жизни. Долго странствовала Анна Аркадьевна со своим мужем по разным глухим углам Забайкальской области и наконец попала в такую мрачную нору, какою был стоявший среди тайги и унылых сопок наш каторжный городок. Здесь встретило ее не просто лишь отсталое и бесцветное общество — нет, это была настоящая крепостническая среда, жестокая, бездушная, с самыми античеловечными понятиями, достойными первобытных дикарей; это был как бы уголок средних веков, бережно сохранявшийся и законно процветавший в цивилизованной стране и в просвещенном веке… Грубость царила кругом самая варварская, нравы откровенно животные, высших интересов никаких. Лучшими дамами шелайского бомонда являлись надзирательские жены, так как Лучезаров, Монахов и молодой казацкий хорунжий были люди холостые; эти дамы, ссорясь между собою, публично называли одна другую «шкурами» и «потаскушками»…
23
Под именем жены начальника казацкой сотни, «есаульши» Анны Аркадьевны, П. Ф. Якубович вывел жену «Шестиглазого» Екатерину Николаевну Архангельскую, дочь тамбовского помещика. Она была очень тяжело больна, и начальник тюрьмы вызвал к больной Л. В. Фрейфельда (Штейнгарта), которому, по его словам, «еще в Сретенске товарищи сообщили» о болезни жены начальника тюрьмы («Из прошлого».-Журнал «Каторга и ссылка», 1928, № 5, стр. 88). Е. Н. Архангельская считала Л. В. Фрейфельда своим спасителем. Она стала большим и верным другом политических заключенных и, по свидетельству народовольца М. П. Орлова, была готова впоследствии идти на риск для них («Об Акатуе времен Мельшина». — Журнал «Каторга и ссылка», 1928, № 11, стр. 108).
Анне Аркадьевне суждено было повторить собою обычную на Руси грустную историю никем не понятых страданий и безвременного, одинокого увядания чуткой, но слабой женской души… Переписка с подругами-институтками, за отсутствием общих реальных интересов, постепенно становилась вялой и нелюбопытной; детей не было; книг для чтения не отыскивалось; слез не хватало… Чем бы кончилась эта печальная история? Вероятнее, конечно, всего, что и Анна Аркадьевна, подобно сотням и тысячам своих предшественниц, сдалась бы в конце концов засасывающей силе житейской тины; прошло бы еще несколько лет, и она, как все, утратила бы человеческий образ, сделалась бы такой же, как все… Но как раз в ту минуту, когда было еще не поздно, пришло спасение. Пред нею, больной, слабой, охваченной горячечным жаром и возбуждением, в одно время и призывавшей к себе смерть и мучительно хотевшей жить, внезапно появился молодой, энергичный и очень недурной собою врач, окруженный самой необыкновенной обстановкой — со штыком солдата за спиною, с гремящими на ногах кандалами, с бритой головой. Ласковый свет горел в его глазах, в каждом слове слышалась ободряющая сила и надежда… Воображение Анны Аркадьевны было поражено, симпатии завоеваны с первого раза; а между тем каждое новое посещение Штейнгарта, окруженное все той же таинственностью и необычайностью, только усиливало первоначальное очарование, открывая в молодом враче-каторжнике все новые и новые неслыханные черты и достоинства; и к тому времени, когда жизнь больной находилась уже в полной безопасности, между ними успела установиться тесная, искренняя дружба. Вполне естественно, что бескорыстная, трогательно верная преданность молодой женщины перенеслась вскоре и на товарищей ее спасителя, которых она никогда в жизни не видала, и вот Штейнгарт, возвращаясь со свиданий, стал неизменно приносить мне и Башурову поклоны и приветы от своей пациентки, а затем, когда личные свидания прекратились, начали получаться раздушенные записочки с восторженным обращением ко всем нам троим: «Друзья мои!» и с подписью: «Ваш верный и любящий друг». Как я сказал уже выше, эта любовь и верность были не раз впоследствии доказаны жизнью, и если где-нибудь ты существуешь еще, добрая, самоотверженная душа, так много любившая и так мало видевшая награды за свою любовь, то прими от меня, хоть теперь запоздалый, но все же горячий и искренний привет!..
Выздоровев, Анна Аркадьевна, понятно, старалась изыскивать всевозможные предлоги для того, чтобы время от времени снова приглашать к себе Штейнгарта: то появлялся у нее какой-нибудь новый недуг, то встречалась надобность в медицинском совете для устранения следов перенесенной весной тяжкой болезни… В это же время она стала крайне интересоваться знакомством великолепного Лучезарова, вида которого раньше не могла выносить и которому всячески выказывала всегда явное неблаговоление. Теперь красивая молодая. женщина начала ему не без кокетства улыбаться, приветливо с ним заговаривать, и бравый капитан, никогда не бывший нечувствительным к женским чарам, таял каждый раз как воск и при малейшем недомогании обворожительной есаульши согласился бы сделаться даже спиритом, чтобы вызвать с того света всех знаменитых врачей прошлых веков; тем более готов он был разрешить Штейнгарту являться по первому зову есаула…
Вот из этого-то источника и принес однажды Штейнгарт положительные сведения о новых грозивших нам неприятностях, про которые давно уже говорили разные темные слухи. Перед тем около трех недель не видался он с Анной Аркадьевной, и только раз за все время была получена от нее коротенькая записка: «Все ищу случая и возможности вызвать, но никак не удается. Боюсь, что Л. что-то подозревает. Есть важные новости». Наконец ей удалось добиться свидания.
— Представьте, господа, — рассказывал Штейнгарт, вернувшись в тюрьму, — я впал в немилость!
— У Шестиглазого?
— Ну разумеется. Давно, положим, было заметно, что он как будто косится на меня. За ворота тюрьмы к больным стали вызывать в последнее время очень редко, а недавно приезжал, говорят, издалека какой-то казак и слезно умолял разрешить мне исследовать его, но так и не добился разрешения… Все это я объяснял, однако, минутными капризами.
— А теперь что же оказывается? Оказывается, что он видеть меня не может равнодушно. Вчера, когда Анна Аркадьевна усиленно пристала к нему с просьбой вызвать меня, он вспыхнул как порох и разразился длинным монологом, в котором высказался вполне откровенно: «Штейнгарт — мальчишка, который положительно избаловался, вследствие моего мягкого к нему отношения! Он совершенно, забыл о том, что он каторжный, что ему нужно в руднике работать, а не воображать, будто он что-то вроде начальства и будто мы ему чем-то обязаны». — «Но позвольте, — вставила Анна Аркадьевна, — ведь мы действительно многим ему обязаны?» Тут Лучезаров окончательно «из себя выпрягся», как говорят арестанты, и начал отрицать во мне всякие знания и способности: «Если и было несколько удачных исходов в его практике, так это просто счастливый случай, не больше. Я не признаю врача в этом заносчивом… недоучке!..» Анна Аркадьевна чуть не расплакалась при этих словах, а Лучезаров продолжал откровенничать: — «Но если бы даже от него и польза была, принцип должен быть выше поставлен. Штейнгарт — каторжный, и его дело каторжным быть, а не врачом. Впрочем, на днях это и начнется…» — «Что такое начнется?» — «Вообще новый порядок. Я получил наконец давно жданный приказ устроить тюрьму по возможности так, как это отвечает моим взглядам и убеждениям. И я устрою действительно образцовую тюрьму, а не какую-то гостиницу, какой она до сих пор была». Постепенно капитан выболтал все: на стенах камер будут вывешены печатные правила (при слове «печатные», он положительно захлебывался от восторга!), и неисполнение их будет влечь за собою самые суровые наказания… Кроме того, у него будет на днях настоящий помощник, такой, какого он всегда желал, человек смелый и деятельный, не столь мягкий, как сам он, Лучезаров… Анна Аркадьевна так и ахнула, когда узнала фамилию нового помощника: она лично и хорошо знала подпоручика Ломова и наслышалась о нем в свое время очень много. «Да ведь это — дубина, — закричала она, — ничего человеческого в нем нет!» — «С какой точки зрения смотреть, — ответил капитан, — во всяком случае, у подпоручика много неоспоримых достоинств: прежде всего он честен, неподкупен, а главное — исполнителен. Ну, а это в нашем деле — неоценимое качество! Повиновение, исполнительность, энергия…» Анне Аркадьевне пришлось употребить героические усилия воли, чтобы сдержать негодование, и только благодаря наружному спокойствию ей удалось все это выведать. «Передайте вашим товарищам, — сказала она в заключение, — что теперь я буду за всех вас очень, бояться! На одного Лучезарова я еще могла бы, может быть, влиять, муж мой тоже не злой человек и, побуждаемый мною, тоже немного сдерживал бы его. Но с Ломовым поладить будет невозможно: это не голова, а дерево… Свидания наши, по всей вероятности, теперь совсем прекратятся, и придется ограничиваться перепиской, хотя и писать надо будет очень, очень осторожно. Если Вам станет слишком плохо, дайте мне знать. Я напишу в Читу — там у меня есть старые связи, друзья, и мне, быть может, удастся ослабить лучезаровские затеи…»
Ну, вот мои сегодняшние новости, — закончил Штейнгарт свой рассказ, — не очень-то приятные?
— Будем ждать событий, заранее ничего не придумаешь, — порешили мы, расходясь по своим местам. Я продолжал еще жить в больнице; Башуров и Штейнгарт находились теперь в одной камере.
События не заставили себя ждать. Однажды утром «шепелявый дьявол», он же старший надзиратель, принес в тюрьму пук печатных «Правил Шелаевской каторжной тюрьмы», под которыми красовалась крупно подписанная фамилия капитана Лучезарова, и торжественно стал прибивать их на передней стене каждой из девяти камер. Грамотные из кобылки с любопытством принялись читать. Собственно, чего-нибудь нового и неожиданного в этих правилах не было, но все то, что требовалось от арестантов и раньше, теперь подчеркивалось и подкреплялось какой-нибудь определенной угрозой, ссылкой на ту или иную грозную статью закона. Слова «розги», «плети», «суд», «наручни», «кандалы», «темный карцер», «телесное наказание», «лишение вольной команды» так и пестрели в глазах, так и скребли по сердцу, словно гвоздь по стеклу. Впрочем, на большинство арестантов чтение это не произвело ни малейшего впечатления.