Шрифт:
– Есть. Только вы на нее не похожи, она…
– А и плевать, – Вера Андреевна отмахнулась. – Главное, что имеется, вот, значит, на родственных правах и поговорю…
Она выехала поутру, а вернулась спустя три дня, когда Елена Павловна совсем извелась от беспокойства. Мне, признаться, тоже не по себе было, потому как вдруг они решат, что меня нужно вернуть к настоящим родственникам? К тетке и дядьке Степану, который будет каждый день пить и называть меня шалавой. Или прошмандовкой. Или еще как-нибудь обидно, унизительно.
В моей стране никто никого не унижает…
Вера Андреевна появилась под вечер. Была она в нарядном новом плаще светло-серого цвета с круглыми коричневыми пуговицами на отворотах рукавов и воротнике, в костюме из синего джерси и с сигаретою в зубах. А в руках держала две плотно набитые сумки.
– Подарки, – заявила она, кидая сумки на стол. – От товарищей по партии и постели.
– Вера, да ты пьяна! – Елена Павловна прямо позеленела.
– Напьешься тут… с такими сволочами натрезво говорить с души воротит. – Она сняла плащ, скрутила, скомкала, швырнула в угол. Жалко, красивый, особенно пуговицы, крупные, в пол-ладони, будто из дерева вырезанные. – О, шмотья целые торбы понапихали… ну да пригодится, пригодится, мы не гордые, мы возьмем. Правда, Калягина?
Я пожала плечами, а Елена Павловна, поправив очки, тихо попросила:
– Рассказывай.
– А чего рассказывать? Поначалу-то и в дом пускать не хотели, но ничего, моя натура упрямая, я ждать умею, зато уж когда дождалась… там скоренько сообразили, что не шучу. А дальше обыкновенно – кто кого переломит. Поначалу сто рублей предлагали, компенсацию, так сказать. Ну, а потом и серьезный разговор начался. Так что, Калягина, считай, повезло тебе, поедешь в свой дом… уж извини, квартиру выбить не получилось…
Никита
Сначала, еще там, у калитки, когда Марта, развернувшись, гордо удалилась, Никита решил, что в жизни бегать за нею не станет. Он вообще никогда ни за кем не бегал. Он – Никита Жуков, звезда, а она кто такая?
Злился он до ужина, большей частью оттого, что было плохо: ныли шея, плечи, спина и ноги. А еще отделаться от Танечки оказалось не так просто. Оставленная в кабинете фельдшерицы – та с меланхоличной обреченностью восприняла диагноз «растяжение», поставленный Танечкой самой себе, – она снова налилась обидой. Танечке нужна была забота, и не такая, которая состоит из повязки и уверения фельдшерицы, что «к завтрему пройдет». Танечке пришлось помогать добираться до домика; уцепившись за плечо, она прыгала по дорожке на одной ноге, каждые пару метров останавливалась, хмурясь и кривясь от боли, но старательно не жаловалась. В конце концов Никита не выдержал, занес на руках, а потом спешно, ощущая, как начинает предательски щекотать в носу, откланялся под каким-то совершенно дурацким предлогом.
Кровь таки пошла, но слабее, чем утром. Обидно, можно подумать, ему легко всяких дур на руках таскать. И до ужина, лежа на полу – там было прохладнее, да и спина на жестком меньше ныла, – он думал не о том, как устроить обыск, а о том, что прав.
Вот прав, и все тут. И за ужином скажет, что прав. А Марта взяла и не появилась, и обида сменилась беспокойством.
Как оказалось, беспокоился не зря. Наверное, только сейчас, увидев ее, беспомощную, бледную и плачущую, он понял, насколько все серьезно.
А когда Марте стало лучше, настолько лучше, чтобы рассказать все, испуг сменился злостью.
– Ты чего? – Она лежала в кровати. Голубая пижамка, отделанная кружевом, забавная, будто для куклы сшитая. Хочется пощупать, убедиться, такое ли жесткое это кружево, каким кажется с виду. И ткань потрогать, и волосы, они-то точно мягкие, и еще кожу, которая пахнет чем-то цветочно-легким, слабоуловимым и приятным.
И каким уродом быть надо, чтобы сказать ей такое? Три месяца жизни… приговор… сволочи.
– Никита? – Она нахмурилась, все еще бледная, и глаза снова светлые-светлые, или это из-за лампы так кажется? Не бывает прозрачных глаз, а у Марты вот… – Ну? Объяснишь ты что-нибудь или нет?
Объяснит, точнее, попробует. Рассказывал он долго, то почему-то сбиваясь на Бальчевского, обойти которого вниманием было ну никак невозможно, то вспоминая вдруг какие-то старые, полузабытые уже моменты, когда они с Жоркой вместе работали и друг за друга держались, потому что больше не за кого было, то тоже старые и тоже полузабытые эпизоды со времен «Великого Жукова», то совсем недавние, но мутные и тяжелые, с привкусом водки. Марта слушала.
Почему-то было очень приятно, что она слушает. И еще немного неудобно. И сок из холодильника был до того холодным, что горчил, и эта горечь напоминала о яде и о собственной, Жукова, непредусмотрительности – ну за ужином пусть и без аппетита, но ел же, хотя мог бы подумать, что если куда и сыпать яд, то в еду. Или в питье. Или еще куда-нибудь…
Нет, если так думать, то и параноиком стать недолго. А Бальчевский скажет, что паранойя – это от алкоголизма, а Жуков не алкоголик, ему вообще, если подумать, пить не хочется. Он и не пил. Вино – не в счет.