Шрифт:
Да я ничего, — поднял гость на мельника невеселые глаза. — Всё это я понимаю. Я бы тебе и так отдал эти штаны, да мать без хлеба сидит. Мне-то что, я опять в армию могу поступить. Ну, дай полпуда. Не зря же я из города к тебе тащился. Устал я здорово.
Семен отмяк. Бросил на койку штаны, сгреб в кулак отбеленную мукой седеющую бороду.
Так дарить мне штаны тоже не годится, — сказал он решительно. — Сам знаю, что и ты, и папаша твой покойный, царство ему небесное, немало меня всяким одаривали. Этого я не забыл. Если за отдариванием пришел, я отдарю. А штаны штанами, тут коммерция. Понимаешь меня, Константин?
— Понимаю, — улыбнулся прапорщик. — Теперь все коммерцию ломают. Вон в городе на всех улицах солдаты чем только не торгуют. Даже странно: все против буржуев, а все в купцы лезут. Так пуд муки даешь?
— Дам, — тряхнул головой мельник. — Сказано, дам — и дам. Покушай с мамашей хлебца вдосталь. Стало быть, папенька помер. Ничего, хороший был доктор, — не он бы, в тое лето сгноили бы меня вереды. Ты, поди, и есть хочешь?
— Здорово хочу. Хлеба, что ли, с солью дал бы.
— Дам. И знаешь, сало у меня есть. Да и самогону хлебнем — тут мне за помол четвертуху одна бабочка пожертвовала. Пьешь ли самогон-то?
— Выпью.
— Ну, сейчас. Самогон-то у меня на мельнице.
Генералов встал и вышел. В открытую дверь залетел свежий августовский ветер, глянуло звездное небо. Где-то серебряно журчала падающая вода, тягуче шумел бор, вплотную с той стороны подходивший углом опушки к плотине. Но мельник закрыл за собою дверь, и в пристройке снова стало тихо, но холоднее от залетевшего ветра. Прапорщик засунул руки в карманы брюк. Правую ознобила сталь браунинга, и он, вытащив правую руку, спрятал ее на грудь под гимнастерку. «Надо дождевик надеть», — подумал прапорщик и встал, чтобы взять брезентовое пальто. Он уж стал расправлять дождевик, когда услышал странный звук, напоминающий унылую ноту, без всякого повышения и понижения вытягиваемую музыкантом из валторны и вдруг обрываемую, чтобы затем снова начать тянуть ее.
Прапорщик так и остался стоять с дождевиком в руке. Некоторое время он не мог понять, что это за звук и откуда он. Рыжеватые брови сошлись на переносьи — соображал; брови разошлись — понял, надел дождевик и сел на прежнее место. Вернулся Генералов с четвертухой, полной мутной жидкости.
— Волки? — спросил молодой человек, кивнул головой на звук.
— Волчиха с волчатами тут неподалеку путается, — ответил Семен. — Совсем одичал лес. Да и то сказать, бор-от до самого Ярославля тянется. На той неделе медведь на плотину приходил. Я ночью вышел, а он на плотине сидит и головой мотает.
— Что ж ты?
— А ничего. Ушел и дверь за собой припер.
— Тебе бы ружье надо.
— А ну его, ружье-то. С ним еще хуже, убьют.
— Кто?
— Мало ли кто. Из бора теперь разный народ выходит Из-за ружья и убьют.
Он резал ломтики от потемневшего куска сала с выступившей по коже солью; покончив с этим, положил на сбитый из двух ящичных досок столик, прибитый к стене и с подпоркой в землю, несколько луковиц, нарезал хлеб и поставил соль в черепке. В чайную чашку с отбитой ручкой, голубую с алыми цветами снаружи и золоченую изнутри, стал наливать самогон из четверти. Тут бровастое, бородатое лицо его заулыбалось вовсю — от предвкушения. Глаза стали масляные.
— Пей, Константин! — заторопил он. — Баба говорила — первач. Первый сорт!
Прапорщик выпил и чуть не задохнулся: не соврала баба. Семен умильно смотрел, как Константин пьет.
— Хороша ли?
— Здорова!
На зябнущее тело гостя словно из печки теплом пахнуло: смыл самогон озноб. Стал закусывать. Семен вытянул свою чашку медленно, закрыв глаза. Крякнул, закусывать не торопился. Только борода ходуном заходила, стряхивая с себя муку.
Самогон отогрел не только тело, но и душу. Стали беседовать.
— Такое теперь время, что страшно жить, — сказал Семен.
— Да, — согласился прапорщик. — Чу, всё воет, подлая. Жутко.
— Не, — отмахнулся Семен. — Не про это я. Что волчиха? Рассказал бы я тебе про одно дело, да не к ночи мой рассказ будет… Да что!.. Мне-то еще одному около леса хорошо жить. А вот в городе я был, так Боже ж ты мой! Все люди друг другу врагами стали. Всё, что ни придется, рвут друг у друга из рук, изо рта. Вот и я со штанами твоими тоже урвать хотел. Но я, конечно, не такой еще, как все, человек я лесной, вроде, скажем, отшельника. А и мне хочется быть как и все прочие: рвать из рук, грызть, убивать. Что это такое с людьми стало, Константин?
— Потому что революция, — ответил прапорщик. — Всё, что в человеке, в нутре его спрятано, наружу полезло. Теперь его прорвало. Ведь человек-то по натуре что? Тот же зверь, но только в цепях. Спустили его с цепи, вот он себя и показывает.
— А Бог?.. Ведь сказано: по образу и подобию?
— Отменили же Бога… Ничего, потом в новые цепи человека посадят, и всё войдет в норму. Слышишь, воет? И чего это она? С голоду, что ли?
— Нет кормов ей теперь с волчатами хватит. Есть пищия, людьми приготовленная, но оставь ты о ней. Не слушай. Выпьем еще?