Шрифт:
В местной газете написали об этом и даже на заборах расклеили воззвание к рабочим и крестьянам города: выражалась уверенность, что они постоят за свою собственную рабоче-крестьянскую власть. Читали воззвание обыватели и молча ухмылялись: немного было рабочих и крестьян в обывательском городе, больше проживало мещан, совсем не настроенных стоять за рабочую власть.
Что это были за чехи и откуда они взялись — никто в точности не знал, но думали, что, может быть, хоть они, подобно древним варягам, наведут порядок в великой и обильной Русской земле, и опять будет прежнее мирное житие. Пусть отстаивают город рабочие и крестьяне. Мещанам-то что за дело? Их никто об этом не просит. Метались по городу мотоциклетки с лихими седоками, мчались нагруженные грузовики-автомобили, скакали верховые, потянулись куда-то военные обозы.
На Старый Венец выкатили пушки, а самый Венец окопали рвом и защитили с Волги колючей проволокой. Ждали чехов из-за Волги, куда были направлены жерла орудий: со времен Стеньки Разина не было пушек на Старом Венце, не воевал самый тихий и безмятежный город на Волге.
Никогда еще с таким ожиданием не смотрели обыватели с Венца на далекое Заволжье, сплошь покрытое дремучими лесами.
Ничего не видно было за лесом, но пушки с треском палили через широко разлившуюся Волгу, обстреливали заволжский берег: ждали артиллерийского поединка, думали, что чехи будут через Волгу переправляться, город приступом брать. Объявили осадное положение: вечером, после восьми часов никто носа не смел на улицу высунуть, ни огонь зажигать. Сроду ничего подобного не случалось в приволжских городах. Запасались мукой, солью, картошкой и всякой провизией, какую еще можно было достать.
Но вот в тихое весеннее утро, когда обыватели только еще просыпались, а некоторые спали, проведя в чутком сне тревожную ночь, там и сям под окнами на Старом Венце стали раздаваться голоса женщин:
— Чехи! Чехи пришли!
Екнуло сердце у всех. Повскакали с постелей, всклокоченные, кто в чем, высунулись из окон, вылезли из калиток.
— Взяли город чехи! Заняли кадетский корпус! — неслись голоса.
Здание ревкома по-старому называли кадетским корпусом, так же как «дворец труда» — губернаторским домом.
И стали выползать пугливые обыватели из своих нор.
Беспорядочно сбежались на площади: там стояло огромное, занимавшее почти половину квартала, кирпичное здание, где до революции сотни лет воспитывалось поместное дворянство.
В толпе преобладали женщины — домашние хозяйки с корзинками, канцелярские служащие, мещане, подростки и уличные ребятишки, — та обывательская толпа, что всегда на Старом Венце собиралась.
У подъезда стояли вооруженные часовые в немецких черных касках. Десятка два конных солдат в маленьких шапочках пирожком выстроились против здания. Худой, высокий человек во френче, с белокурыми бакенбардами, по выправке — офицер, отдавал распоряжения подчиненным, стоявшим навытяжку, с рукой под козырьком. Слышался тихий, сдержанный говор толпы, все спрашивали друг друга, некоторые обстоятельно рассказывали, «как было дело».
Одна из кучек жадно слушала рассказ молоденького солдатика — мальчишки лет семнадцати, стоявшего на мостовой с ружьем у ноги. Прыщавое, худое лицо его с длинным носом было измазано грязью от пыли и пота. Он был в солдатской шинели и железной, лакированной каске.
Юноша странно, нервозно хихикал.
— Наш эскадрон переправился ниже города, в безлюдном месте, а нынче на рассвете мы встретили их кордон и перекололи всех до единого, без выстрела, врукопашную.
— Перекололи всех, — продолжал он, торжествуя, — думаем: надо скорее в город! Да боимся, не остался ли кто в живых, не поднял бы тревогу по полевому телефону. Спешились посмотреть убитых. Гляжу — а один живой, только прикинулся мертвым. Я его — штыком, а он шевелится: злющие ведь они, красные-то! Его, бывало, к земле приколешь, а он еще саблей машет. Колол- колол, — нет, никак не прикончу: то рукой, то ногой дрыгает. Что делать? Вынул тесак и стал ему голову рубить. Хи-хи-хи! — жутко хихикает прыщавый доброволец.
С удивлением созерцали обыватели его долгоносое, вымазанное грязным потом, нездоровое лицо, искривленную улыбку.
— Ведут кого-то!
От подъезда корпуса, сквозь расступившуюся толпу ехали шагом двое конных, а между ними с необычайной решимостью шел бледный человек в белой, с красными крапинками рубахе без пояса, в кожаном картузе, босой, в широких черных шароварах. Подстриженная ярко-рыжая борода оттеняла это поразительно бледное, помучневшее лицо, такое бледное, что оно казалось белее ситцевой рубахи на этом рослом, дюжем человеке. Красные крапинки издали казались брызгами крови. Шел он быстро и решительно, размахивая в такт шагам руками, как бы торопясь куда-то по чрезвычайно важному делу. Двое всадников с короткими ружьями за спиной, в маленьких шапочках, оба молодые, красивые, с черными усиками, ехали быстрым шагом.
Толпа ухнула, широко расступилась перед бледным человеком, а затем, слившись в плотную массу сзади всадников, побежала за ними.
— Комиссар продовольствия! — слышалось в толпе. — Попался! А-га-а!
Толпа злорадно рычала.
— Нашли его в подвальном этаже, в пекарне. Хлебопеком переоделся, а документы-то в кармане оказались.
Недалеко увели комиссара: всего только повернули за угол и остановились на дороге, против высокой кирпичной стены, окружавшей двор кадетского корпуса.
Всадники спешились. Толпа замерла в ожидании. Один из них снял из-за плеч свою короткую винтовку.
Комиссар твердыми, большими шагами подошел близко к стене и встал лицом к ней.
Хлестнул короткий, сухой, негромкий треск выстрела.
Рыжая голова в кожаном картузе, видневшаяся за густой толпой, исчезла.
С глухим гулом обывательское стадо кинулось к стене, толкаясь, падая, давя друг друга и ползая по земле, к трупу комиссара.
Солдаты сели на лошадей и рысью поехали обратно.