Шрифт:
Но в тот вечер он измучил нас всех в отделку, и бабушка погодя заливалась горючими слезами. Дяшка, сидя в переднем углу под иконами, наигрывал на гармошке «Славное море, священный Байкал…», что было у него признаком самого прескверного настроения. Бабушка, как только дед выскакивал за порог, брала ломтик злополучной колбасы и старательно жамкала его слабыми зубами, показывая дяшке, что это вздор и пустяки. Она любила Афанасия как родного сына, теперь этого сына обижали, и она всячески старалась его утешить, успокоить, пыталась как-то защитить. Но что она могла поделать?
Поздно вечером в открытое окно донесся низкий, хриплый, рыдающий голос деда:
— Настенка, кажись, кончаюсь… И кот уже… Афонька, стервец… Всех нас потравил…
Вслед за бабушкой я бросился во двор. Дед сидел в полутьме на крыльце, пьяно уронив голову на колени, жалобно стонал и хрипел, изображая, что умирает. Кота нигде не было видно, когда же мы его позвали, он спрыгнул откуда-то с подловки и подбежал как ни в чем не бывало: оживленно-веселый и, как всегда, игривый. С трудом и не сразу мы подняли деда, затащили в избу и уложили на кровать, при этом чуть не надорвались: показывая как ему худо и что он действительно кончается, дед упорно не желал переставлять ноги и, более того, все норовил своей шестипудовой тяжестью навалиться то на меня, то на худенькую, маленькую бабушку. Я так боялся, что он ее заломает, раздавит, что все время тянул его на себя, и от напряжения у меня темнело в глазах, я чувствовал, еще немного и у меня развяжется пупок или что-нибудь лопнет в утробе. Когда же мы его перетянули через порог, он при виде дяшки еще пуще завыл и зарыдал.
Я расшнуровал и снял с него башмаки, а бабушка, расстегнув, пыталась стянуть с него нарядную сатиновую рубаху и штаны, но сделать это удалось только с моей помощью. Наконец дед остался в одних стареньких нижних холщовых портах; широкоплечий, с могучим, не по возрасту, сильным мускулистым телом, он лежал на кровати с закрытыми глазами и рыдающим голосом всхлипывал:
— Афонька, антихрист, сучий сын… Отблагодарил, племянничек!.. Потравил нас всех… Как крыс!.. Весь наш род кончал… Я-то что… Зола!.. А кота жалко… Настенка, родимая!.. На кого же я вас покидаю? Как же вы без кормильца-то?.. Сиротки вы мои, сиротиночки!.. Оставил нас Господь… Как жить-то станете?.. Чего кусать будете?.. Ты, Настенка, держись!.. Тебе Ваську на ноги ставить… Ангелочка нашего… Держись, родимая, ненаглядная!.. А я все — отхожу!.. Дых последний прими… Только тебе отдам… Рыбонька моя золотая, бесценная… На кого ж я тебя покидаю?..
Он мотал лежавшей на подушке головой и скрипел зубами, изображая, как ему тяжко, при этом не забывал, однако, время от времени приоткрыв, косить глазом, оценивая обстановку.
В такие часы я должен был находиться рядом с ним настороже. Дело в том, что никогда не страдавший падучей болезнью дед в пьяном кураже любил с удивительной достоверностью и полной самозабвенной отдачей изображать припадки: неистовая буйная сила изгибала и подбрасывала его большое, совсем молодое тело, ноги и руки судорожно дергались, к тому же он хрипел и пускал слюну. Однажды дед так увлекся представлением нам падучки, что слетел, свалился с кровати и разбил себе голову. Это вмиг отрезвило его и вызвало взрыв такого небывалого яростного мата, что бабушка опрометью кинулась к нему, подложила на полу под голову деда подушку, припала к нему, покрывая поцелуями лицо, стремясь успокоить, смягчить деда, чтобы он в бешенстве не набросился на дяшку. С той поры по просьбе бабушки я, как только пьяного деда укладывали на кровать, должен был неотлучно стоять рядом, чтобы в случае чего не дать ему снова упасть, отталкивать от края кровати к бревенчатой стене.
В трезвом виде дед никогда не называл бабушку «родимой» или Настенкой, тем более «бесценной», «рыбонькой» и «ненаглядной», и меня никогда не называл «ангелочком» или как-нибудь ласково, но сейчас дед притворялся, придуривался, изображал, вредничал и потому все средства и слова были для него хороши.
В трезвом виде дед никогда не плакал, но в такие вечера, когда спьяна куражился и издевался над дяшкой, он так истово и убежденно рыдал, выл и причитал, как бывалая, опытная плакальщица, и еще от полноты чувств захватывал в кулак и с силой выдирал темно-рыжую шерсть у себя на груди. Зная сотни, в том числе и обрядовых, песен, частушек и причитаний, он умудрялся — от имени своих родителей — и сам себя оплакивать и, подвывая, в голос причитал:
Родимый ты наш сыночек Егорушка, Куда-то мы тебя собираем? Не во гости, не на работушку, А в ограду зеленую Да в могилу сырую, глубокую… И срубили мы тебе горенку Без дверей да без окошечек На веки тебе вечные…Бабушка, расстроганная беспокойством деда о нашей судьбе и пропитании после его смерти и тем, что он только ей доверял принять последнее дыхание, тихонько всхлипывая, вытирала глаза платочком, а причитаний уже не выдерживала и заливалась слезами: ее душа разрывалась от любви и жалости к деду, к Афанасию и ко мне.
Дяшка, отставив гармонь и упорно не глядя в сторону деда, сидел под иконами в каком-то оцепенении, сжав кулаки и стиснув зубы, стойко выдерживая, лишь два или три раза он не смог сдержаться, и слезы катились у него из глаз.
Это были вечера какого-то общего помешательства или бредового психоза. Несомненно, все понимали, что никто колбасу не отравлял, к тому же дед не стал ее есть и выплюнул, а кот Брысик, сожравший выплюнутый им кусок, и спустя несколько часов бегал по двору живой и невредимый, и что почти родной сын не помышлял ни о каком нанесении даже малейшего вреда самым близким людям, воспитавшим его с раннего детства. Бабушка, работая до упаду, чтобы никому, даже деду, «не должать», никогда не жалилась на трудности и жила в убеждении, что деду нельзя перечить и спорить с ним. Добрая и терпимая к человечьим слабостям, она была уверена, что все люди имеют причуды и недостатки, заранее им за них прощала — «уж такими их Боженька сделал» — и полагала, что если дед раз в полтора-два месяца поблажит, ничего страшного не произойдет и приговаривала:
— Столько годов вместе прожили, радостей было немного, а горя- то что переделили… и это уляжется.
Но бывали и вечера умиротворения. Когда дед не чудил, он брал в руки баян или балалайку и начиналось мое обучение песням, частушкам, припевкам и народным пляскам…
Отслужив армию, крестьянский сын Афанасий Круподеров попал на службу в органы НКВД. В середине 30-х годов был сержантом госбезопасности, состоял в охране лиц, облеченных высокой властью, и по услышанным от него рассказам не только издали видел самого Сталина, но и вблизи, когда открывал дверцу автомобиля, и даже якобы лично общался с ним. Дяшка был способным в учении, много читал и стремительно рос по службе, незадолго до войны стал капитаном или майором госбезопасности, имел, казалось бы, власть и все возможные блага: наркомовскую квартиру, пайки, машину, дачу, а счастья, точнее так желанного супругами ребенка, не было, не получалось…