Шрифт:
— Ты что, сбесился?
— А вот и ваша! — Я опять хлюпнул носом, но стоял на своем. — Могли же разбудить меня… когда сами… сами проснулись… А вы нарочно не разбудили… чтоб мне досталось…
— Ах ты щенок! Или я не пинал тебя?! Да разве ж тебя добудишься! Сам спит как колода и еще жалуется! Сопляк!
Старшие подмастерья помирали со смеху. Тот, что умывался над тазом, в восторге шлепал себя ладонями по голому животу. Но старший вдруг швырнул бритву на подоконник и, не добрившись, с намыленной щекой, подскочил ко мне и влепил крепкую оплеуху.
— Цыц, паскуда! Из-за тебя я порезался!
Молча глотая соленые слезы, я продолжал начищать башмаки. В голове возникла туманная картина: красивая барская веранда… почему-то представились сверкающие серебряные ложки и еще маленькая красивая барышня: ее лица я никак не мог припомнить, знал только, что над ухом у нее был голубой бант. О, какое счастье спать и видеть всякие сны!
«Эх, если б хоть помнить, что снилось!»
Хлюп… хлюп… — я опять заревел при мысли о том, что все это сон и неправда и что жизнь моя — здесь. В бессильном гневе со всей силы саданул щеткой по хозяйской туфле, как будто она передо мной провинилась.
Вдруг дверь из кухни отворилась рывком, да так внезапно, что я упал прямо на башмаки, чуть не расквасив нос о коробку с ваксой. За моей спиной вырос мастер. Трясясь от страха, я молча протянул ему вычищенные туфли.
— Ну, твое счастье, — буркнул он и удалился вразвалку. Оба старших подмастерья тоже сбросили шлепанцы, надели туфли, сверкавшие от моих слез, и, насвистывая, со спокойной совестью отправились в мастерскую. Особенно элегантен был самый старший, как всегда чисто выбритый, с уложенными в замысловатую прическу длинными светлыми волосами. Он был в моих глазах верхом элегантности, щегольства, совершенства, я ненавидел его и мечтал стать таким же, как он. Я не знал никого, кто бы так следил за своей наружностью. В деревянной оправе маленького треугольного зеркала имелся ящичек, а в нем — целый набор туалетных принадлежностей: фабра, наусники, расческа, щетка, помада (мне и сейчас помнится ее запах), бура, пластырь, карманное зеркальце с трещиной посредине, ножички и пилка для ногтей. Еще одно карманное зеркальце он постоянно носил с собой, как и щеточку для усов, ногтечистку и маленькую расческу.
Теперь я надраивал туфли самого младшего подмастерья. Но и он уже стоял над душой, не желал подождать ни минуты.
— Буду таскать за волосы, покуда не кончишь, сопляк ты вшивый.
И он накрутил на палец мой вихор. Я мигом покончил с его обувкой. Сбегал к колодцу, принес для него воды. Наша маленькая комнатушка с низким потолком выходила прямо во двор. Так что я натянул только штаны, сунул ноги в шлепанцы, вот и весь туалет. Умываться не стал — лишь бы выбраться поскорее.
Перебежав через двор, я влетел в мастерскую. Это было самое надежное убежище: я знал, что хозяин еще какое-то время здесь не появится. В этот час он сидит дома, уплетает сало и лается с домашними — по его понятиям, рано приходить в мастерскую ему зазорно. Старший подмастерье сидел на высоком верстаке, второй подмастерье устроился напротив него, на подоконнике; оба закусывали и обсуждали состязание борцов в цирке. В нос мне ударил запах свежераспиленных досок. В мастерской было темно, окно пропускало свет только сверху; внизу его загораживала спина подмастерья и скопившийся на подоконнике хлам. Была там черная бутыль с отбитым горлышком, коричневая соломенная шляпа, вся в дырах, какое-то тряпье, несколько связок ценников на красном картоне, бидон из-под краски и множество древесных обрезков самых загадочных очертаний. Все это было видено мною не раз и очень знакомо.
— Держи, — сказал мне старший подмастерье, едва я ступил на порог, — не грех и тебе поработать хоть сколько-нибудь… наточи вот шерхебель.
И величественным жестом протянул мне рубанок. Я сразу вспомнил свои муки, когда точно так же мне дали рубанок впервые, а я не знал, как приняться за дело. И сказать не посмел никому, что не умею обращаться с этой штуковиной, и получил за то хорошую выволочку.
Я вынул из шерхебеля железку и уныло поплелся опять через двор. Навстречу мне, насвистывая, прошествовал третий подмастерье, закончивший наконец сборы. Чтобы попасть на задний двор, где под навесом стояло точило, нужно было обогнуть приземистый одноэтажный дом во всю его длину и пройти мимо кухни. Кухни я избегал особо, хотя там мне мог перепасть и кусок хлеба. А почему избегал, неловко и говорить: дело в том, что меня ждала там самая грязная работа и все было выставлено напоказ, прямо на кирпичной дорожке. Я старался позабыть про эту свою обязанность хоть до полудня, и бывало, если меня посылали куда-то, хозяйка, пока я бегал, управлялась сама. Но делала она это нечасто, потому что вообще не слишком беспокоилась о порядке и чистоте.
Сейчас она как раз оказалась на кухне — шлепала своего мальчонку. Этот трехлетний гаденыш только и знал, что визжать да строить каверзы. Он вечно торчал в дверях кухни и, если мне случалось проходить мимо, поворачивался ко мне задом и непристойно задирал сзади платье. Мать то и дело его колотила, но не за это, а потому что он постоянно путался у нее под ногами.
Я уже было обрадовался, что хозяйка занята и меня не заметит. Но в эту минуту из дома вышел сам мастер, увидел меня и заорал с ходу:
— Ты это куда? Улизнуть норовишь? Или по дому все уже сделал?
— Господин подмастерье послал меня рубанок наточить, — пробормотал я, смешавшись.
— Господин подмастерье!.. Господин подмастерье!.. Заруби себе на носу: сперва хозяин, а уж потом подмастерье! Ишь, он еще и перечит.
На шум выглянула из кухни хозяйка и, увидев ночную посуду перед дверью, сразу перешла на визг:
— Это что же такое! До сих пор не убрано? Все приходится делать самой, а тут еще малец житья не дает. Мечусь язык высунувши, того гляди, сдохну.
Я молча унес ночные горшки. Получив кусок хлеба, ушел с ним на задний двор, под навес, опустился возле точила.
Согнувшись над точилом, я чиркал железкой по камню, время от времени останавливал круг и вонзал зубы в хлеб, а из глаз лились тихие, теплые слезы, они скатывались по щекам, становились черными от грязи, черными каплями падали на ломоть, и я жевал присоленный ими хлеб. И было все как в дурном сне. Я чувствовал, что сейчас надо бы о чем-то подумать, что-то вспомнить — что-то чистое и прекрасное, от чего тотчас стало бы веселей на душе. Но я был так туп! Так невежествен! И эта тяжесть в голове… на душе… Мне чудилось, будто вокруг меня беспросветно сомкнулось все то, что еще недавно было простором, ширью и далью. Может, я сплю, вижу сон?! Ах, нет, разве же это сон? Чтобы, сколько помню себя, он все снился и снился?! Или я и сам себе только снюсь? Ах, нет, нет, нет, таких снов не бывает… если так больно… Но и то, другое, оно тоже не может быть сном, то огромное и сияющее… а что — не знаю и сам…