Шрифт:
Лизетта пишет Каролине вскоре после свадьбы с Неесом, которого она «так невыразимо любит», что, впервые увидев места его детства, испытывает желание «упасть пред ним на колени»:
Лизетта отнюдь не фантазерка, равно как и сама Каролина. Печаль, прорвавшаяся здесь, вызвана невосполнимой утратой, она нечто большее, нежели страх перед буднями супружества с трудным, болезненным, зависящим от минутных настроений человеком; и печаль эта не просто ностальгический рефлекс, заставляющий искать прибежища в прежней связи, которую она сама называет «зарею своей жизни» — «свободной, ничем не омраченной и вечно безоблачной, как небо». Они поддерживают и подтверждают друг друга, это несомненно, и, если угодно, дружеские кружки той поры можно рассматривать как первые «организации», в которых женщины действуют в качестве равноправных членов, — пока несколькими годами позже в больших городах, особенно в Берлине, они не станут сами основательницами и средоточиями подобных кружков — салонов. Тон, энергия их взаимных излияний, направление интересов, круг тем, по поводу которых они обмениваются мнениями, формы мышления и жизни, о которых они мечтают, можно расценить как попытку — пусть даже и не всегда осознанную — внести чисто женские элементы в покоящуюся на патриархальном фундаменте культуру. Эти молодые женщины, первые интеллигенты женского пола, воспринимают зарождение индустриального века с его разделением труда и обожествлением практического рассудка как насилие над своей природой. «Польза — это свинцовая гиря, сковывающая орлиный полет фантазии», — пишет Лизетта Неес Каролине. «Природа!» — вот общий клич их жажды и тоски, каковым она была уже и для штюрмеров, под влиянием Руссо. Но наивности первого натиска уже нет и в помине; внешний лоск феодального класса, галломанствующий этикет при германских княжеских дворах и подворьях, против которого бунтовали штюрмеры, еще не успели отойти в прошлое, как их наследники уже оказались лицом к лицу с новыми «несообразностями» буржуазного уклада, с иными обоснованиями для осмеяния правды чувства, для подавления правды мысли. «Уж не занятые ли ковкою духа циклопы с одним надменным глазом во лбу искоса взглянули на этот мир, вместо того чтобы, как это бывает при истинном здоровье, посмотреть на него обоими глазами?» Мир болен — и не замечает этого. Чтобы его излечить, женщины, выломившиеся из привычных шаблонов — в том числе и тех, что касаются их пола, — заключают своего рода союз. Поданные ими знаки лишь сегодня могут быть снова замечены, восприняты и истолкованы.
В году 1840-м, через тридцать четыре года после смерти Гюндероде, Беттина фон Арним издает роман в письмах «Каролина Гюндероде». Книга эта имела несчастье попасть в руки сухарей комментаторов, которым с их техникой ничего не стоило разоблачить ее как «подделку». Беттину уличили в том, что она слишком свободно обошлась с материалом, сокращала письма, включала в них куски из других писем, многое напридумывала сама. И все-таки эта книга документ — в поэтическом смысле: не только как свидетельство дружбы двух женщин, но и как картина жизни и нравов эпохи, и как критика этих нравов, не страшащаяся докапываться до самых корней; я не согласна считать случайностью то, что именно женщины с такой бескомпромиссностью обличали пороки века: то обстоятельство, что они экономически и социально находились в полной зависимости и не могли рассчитывать ни на какое место и ни на какую службу, освобождало тех из них, что духовно были наиболее свободны, от неблагодарной обязанности оправдывать ради хлеба насущного жалкий дух верноподданничества. Все удивительным образом перевернулось: абсолютная зависимость породила совершенно свободное, утопическое мышление, «религию невесомости». Сколь беззащитны были те, кто отваживался мыслить в соответствии со своими чувствами, не стоит и говорить. Вполне понятно также, что подобная книга не смогла привлечь к себе внимания: ее тон, ее дух были чужды немецкому читателю, чужды ему, похоже, и сегодня. Ее язык интимен, страстен, мечтателен, высокопарен, образен, не всегда правилен и уж никак не трезв — стало быть, многим читателям он должен казаться взвинченным, вызывать ощущение неловкости. Сердечные излияния — особенно со стороны Беттины, настойчивой, умоляющей искательницы: «Люди добры, и я от всей души хочу быть доброй к ним, но отчего же, отчего же ни с кем я не могу говорить? Такова, видно, господня воля — что мне лишь с тобою просто и легко». «Каждое мгновение жизни моей принадлежит тебе, и я совершенно не властна над своими чувствами — они устремлены к тебе одной».
Самая настоящая влюбленность, духовная и чувственная любовь, со взлетами и падениями, с блаженством и мукой, с самоотвержением и ревностью. Гюндероде, более зрелая, эмоционально не столь захваченная, реагирует много сдержанней, мягко осаживает, пытается успокоить, научить, воспитать; и в то же время она почти с завистью смотрит на более наивную подругу, безоглядно следующую своим фантазиям, наклонностям и убеждениям, открывает ей свои сокровенные мысли: «Как можно больше знать, как можно большему научиться и только не пережить свою юность! Как можно раньше умереть». На что Беттина отвечает ей письмом о вечной юности, другим письмом — о своей любви к созвездиям, которые вселяют в ее душу «веру в истину и добро», пренебрежение к «земному жребию», мужество в следовании «чистому голосу совести», готовность к великим деяниям. «Все, что достигнуто мужеством, всегда истинно, все, что сковывает и угнетает дух, — ложно. Угнетенность духа — удел призраков, она порождает страх. Самостоятельная, независимая мысль — вот величайшее мужество». — «Не знаю, сколь на многое ты способна, — отвечает ей Каролина, — но что до меня, я твердо знаю, что мне в моих действиях поставлены более тесные пределы — не только условиями жизни моей, но и самой моей натурою, и потому легко может статься, что тебе возможно будет свершить нечто такое, на что я неспособна».
Она обсуждает с подругой вопросы поэзии, диктует ей свои стихи, когда ее глаза отказывают, совершает с нею прогулки в окрестностях города, они вместе читают, вместе штудируют историю; с решительной серьезностью относится она к своеобразным прожектам улучшения мира, развиваемым Беттиною; ибо ни много ни мало как о несовершенном состоянии мира они чаще всего беседуют. «Почему бы нам не поразмыслить сообща над благом и потребностями человечества?» Неустрашимой Беттине приходят в голову «правительственные мысли». «Будь я на троне, — хорохорится она, — я бы играючи перевернула мир».
«Быть цельным во всем!» — вот насущная потребность для них обеих. Гюндероде в эти годы погружается в изучение Шеллинговой натурфилософии. («Одновременно я возблагодарила судьбу, отпустившую мне достаточный срок для того, чтобы успеть кое-что понять в божественной философии Шеллинга, а то, что еще не поняла, по крайности почувствовать; возблагодарила ее за то, что мне хотя бы перед смертью открылся смысл всех возвышенных истин этого учения».) Ее собственное мироощущение изначально родственно идеям молодого Шеллинга; раннее свидетельство тому — ее «Фрагмент из Апокалипсиса», в котором мистическая тоска по слиянию с природой, стремление пробиться к «истокам жизни», избавиться от «тесных пут» собственного «я» вырастают в возвышенное видение единства и непрерывности всего сущего:
Она посылает Беттине как раз те свои сочинения, в которых она, преображаясь в самые разные облики, ищет путей к первоначалам, бурлящему хаосу, спускается в подземный мир, к матерям — туда, где еще не разделены сознание и бытие, где царит единство, первозданная материя, канун творения. Путнику, что мучится своим сознанием и жаждет небытия в материнском лоне, духи земли говорят:
Лишь становленье нам, не бытие подвластно. Твое ж стремленье к матерям напрасно — Сознанье несовместно с жаждой сна. Но загляни в души своей глубины — Не все ли там, что ищешь ты, картины Заключены, как в зеркале небес? Полночный час и там чреват зарею, Унылый хлад и там пройдет с весною, Природа-мать и там творец чудес.Беттина с энтузиазмом подхватывает идеи подруги, воодушевленная этим обращением к силам, происходящим из «материнского лона», а не так, как Афина Паллада, — из головы Зевса, то есть из отцовской головы; в противоположность традиционным источникам классики здесь обращаются к архаическим, отчасти матриархальным моделям. Миф прочитывается заново, и к безраздельно царившему до сих пор греческому мифу добавляются древняя история и учения Индии, Азии, Востока. Европоцентризм поколеблен, а с ним и единоличная диктатура сознания: силы бессознательного, ищущие выражения в инстинктах, желаниях, снах, в полной мере воспринимаются, учитываются и описываются в этих письмах. В результате неимоверно расширяется круг опыта и круг того, что осознается как реальность. «Все нами выражаемое неизбежно должно быть истинным, ибо мы это ощущаем».