Шрифт:
Но и Крейцера тоже можно пожалеть: «Ах, если бы хоть в Софии было либо настоящее величие, либо настоящая злоба — в обоих случаях то было бы спасением для меня. Но эта ее доброта — она меня убивает!» Да, там, где нормальное желание счастья расценивается как непомерное притязание, самый рядовой человек оказывается помехой на пути — в большей степени, чем какой-нибудь сверхчеловек или выродок. Отречение, смирение там — добродетели. Любовь там — грех и вина. Ответ на это один: безысходная скорбь.
В смертной тоске, на исходе сил она мечтает умереть. Крейцер, еще недавно вроде бы решительно готовый на смерть, теперь заклинает ее:
На это Гюндероде отвечает — впадая в ошибку столь многих женщин, полагающих, что невозможно отделить друг от друга жизнь, любовь и работу:
Разве не леденит душу эта спокойная демонстрация разумения иного рода — того разумения, которому нет места в этом мире и которое нетерпимо именно потому, что одно его присутствие лишает смысла безумное самообольщение всех разумников, помешанных на полезности и готовых отречься от самих себя ради чего-то, «что выше нас»? «Весь зрелый цвет мужских моих духовных сил, — пишет ей этот несчастный Крейцер, — я употреблю на труд, который в своем стремлении обнажить самую суть священной наивной древности был бы достоин того, чтоб быть принесенным в жертву Поэзии». Еще и это на ее голову! Живую женщину сначала лишают плоти и крови, превращая в аллегорию, затем отчуждают, превращая в идола, и этому идолу мужчина творит жертвоприношения. И что он приносит в жертву? Высшее, на что способен.
«Лишь чудо могло бы вас воссоединить: смерть или деньги». Верная Гейден со своим лаконизмом берет быка за рога. Подразумевается смерть Софии — или деньги для Каролины, чтобы она могла стать независимой, а Крейцер мог назначить жене приличную ренту.
Все больше и больше их письма становятся диалогом собеседников, обреченных против воли заблуждаться друг в друге.
Горькие монологи, реплики «про себя».
Каролина: «Я ведь совсем одна, и гляжу ли я печально или весело — кому до этого дело?»
Крейцер: «Разве ты одна? Ведь есть же у тебя я. Я твой по-прежнему, я только живу в ожидании той весны, когда я смогу невинно наслаждаться твоей близостью, любить тебя, как любят самого верного друга…»
Каролина: «Ты говоришь так, будто и нужды нет в том, чтобы я тебе принадлежала…»
Крейцер: «Ах, ничто не радует меня, и если что и обрадовало бы, так это желанная, ощутимая близость, от каковой я отторгнут навек…»
Каролина: «Ужасное мгновение пришлось мне недавно пережить. Мне представилось, будто я долгие годы была безумною, а потом вдруг обрела рассудок и, как только я спросила о тебе, мне сказали, что ты давно уже мертв. Вот это было истинное безумие, и, продлись эта мысль мгновением дольше, она бы разорвала мне мозг. Потому не говори мне больше о блаженстве иной любви».
Крейцер: «O sanctissima virgo!»
Каролина — тоже по-латыни: «Я люблю тебя больше жизни, мой милый, нежный друг, я хочу жить с тобой или умереть».
Крейцер на берегу Рейна: «О, я готов был броситься в его волны, чтобы он унес меня к тебе, этот могучий широкий поток!»
Каролина: «Как горька наша участь… Вместе с тобой завидую рекам — они сливаются. Лучше смерть, чем такая жизнь».
Удивительный рефлекс самозащиты позволяет Крейцеру не замечать знаки, неотвратимо указывающие на смерть. Он еще прибегает к утешениям, как в свое время Савиньи: «Не отдавайся во власть этих бурь!» Он отваживается определить для нее «климат», который должен господствовать в ее душе: «Безоблачно, ясно, спокойно, мягкое живительное тепло». Он еще дерзает требовать: «Спокойствие — вот твой долг передо мною».