Шрифт:
Умная ты девица, Ольга.
А я вот толком так и не разобралась, что ты за человек, Наталья, а ты говоришь — умная.
* * *
Многое в ней мне до сих пор непонятно. Она вышла замуж и уехала, и сейчас я ее не вижу. Замужество ее прямо шок вызвало у всех наших, они же в один голос пели, что она обречена на одиночество. У меня теперь как будто зуб режется — так хочется посмотреть, кто же он! Он! Что она вышла замуж по расчету, я никогда не поверю, пусть Катька не заливает. А Ирка говорит — с отчаянья. Глупости. Мужики к ней как мухи липли. Меня и то порой удивляло, чем она берет? Но шарм в ней обалденный, факт. Правда, мне порой кажется, что ей все-таки нравился мой… Ну, ладно. Об этом как-нибудь в другой раз.
Как-то мы шли с ней со станции Береговая, такой приветливый был денечек, и она такая добродушная, что-то о мужиках заговорили, и она мне, вот, придется, видимо, вдохнуть в форму некоторое содержание. Загадочная, ей-богу, как Штирлиц. И дважды повторила: "в некую форму некоторое содержание". Ее рассуждения вообще-то меня мало задевали, пальчик ей покажешь, она ударится философствовать, то шпроты ей как русалочки, начнет о мифологическом мышлении, какого-нибудь Леви-Буша вспомнит, то Земля у нее как матрешка, у Иришки увидела, взяла в руки, о, говорит, может, и Вселенная наша так устроена, и потому-то мы и не можем отыскать другие цивилизации, что миры наши вставлены друг в друга как матрешки. Ирка забалдела. Вставлены, ржет, вставлены, но не плотно прилегают. А Наталья тут же — вдруг в момент близости мужчины и женщины такие возникают пространственно-временные воронки, что в них можно провалиться? Ой, угорю, ревет Ирка, ой, со стула упаду. Наталья, правда, тоже засмеялась. Потом, когда Наталья ушла, Ирка мне — ну, мать, у нее точно любовник — дрянь, если ей такая чухня в голову лезет. Дура ты, отвечаю, самая настоящая, элементарная как тапочка. Она обиделась. Что, однако, не мешает мне тебя любить. Иришку-то проще любить, чем Наталью. То ли я о ней тоскую? Не о ней самой даже, а о чем-то таком в ней, чего нет ни в Катьке, ни в сестре, а во мне если и есть, то в зародышевом состоянии. Нагородила я. Из серии: иди туда, не знаю куда, принеси то, не знаю что. Вот это самое не знаю что в ней и скрывается.
После свадьбы Ирка моя стала Наталью избегать. Я объяснила себе просто: боится, что старые чувства мужа к подруге окажутся сильнее. Охраняет, одним словом, семью. Как самка капы, о таких бабах говорит Наталья.
Мне ее так хотелось увидеть, я взяла и к ней зарулила. В первое мгновение, открыв мне дверь, она не сумела скрыть недовольства, глянула с хмурой полуулыбкой, но впустила в квартиру. Воспитанность — великая вещь! Но в комнату все же не провела, извинившись, что вынуждена из-за беспорядка принимать меня в кухне. Предложила чай, но тоном, заведомо предполагающим отказ. Я поблагодарила и отказалась.
Ее однокомнатная квартирка досталась ей после смерти деда, о котором она как-то, полушутя вроде, сказала: "Он был медведь на липовой ноге". Я совершенно донт андерстэнд. Ну, понимаешь, стала объяснять она, лежу в кроватке, маленькая, а он скрып-да-скрып, скрып-да-скрып. Хромой, что ли? Ага. Скрып-скрып. Фронт. А, понятно. А за окном деревья шумят, воют, гудят, плачут, а за окном темно, мрачно, хмуро. А он — скрып-скрып, скрып-скрып. И все равно я не андерстэнд.
На кухонном столе лежал открытый журнал, но почему-то не похоже было, что до моего прихода она читала. В чашке чернели, кажется, остатки кофе. Но кофе она, кстати, не предложила, она тут же перехватила мой взгляд и как-то насмешливо, так по крайней мере мне показалось, улыбнулась: это в чашке не кофе, а такой крепкий чай. Мне стало неприятно, будто она поймала меня на чем-то неприличном.
— Я хочу завести кота, — сказала она, — как ты считаешь, стоит?
Может быть, она и в самом деле сердита на сестру?
Непроизвольно постукивая пальцами по столу как по клавишам, она иногда бросала взгляд в окно, отражающее светящийся полукруг лампы. Наверно, я оторвала ее от чего-то важного. Но чего? Ничего не оставалось, как проститься и уйти.
* * *
В общем-то ни от чего такого важного, в понимании большинства, она меня не оторвала. Я не пересчитывала деньги (наимилейший процесс для неуверенных в себе ипоходриков), не занималась стиркой (говорят, страстно и много стирают женщины, не дополучающие от своих мужей интимных ласк), не придумывала интригу против начальства (любимое занятие брошенных секретарш), не зубрила цитаты из новомодной статьи, написанной в канун первой русской революции и напечатанной лишь через пятьдесят лет в республике Зимбабве, не продумывала сногсшибательный костюм, способный именно с ног сшибить женский коллектив, раздувающийся от гордости за квартиру в центре (а на окраине, возможно, и воздух чище, и планировка комнат современнее), или от обладания своим (!) массажистом (ну что из того, что он пьяница и бывший спортсмен, вышедший в тираж), своей (!) портнихой (ну пусть она шьет из рук вон плохо, зато называет себя кутюрье и берет дорого), или же — от частых поездок за границу ("Нас принимала компания, владелец которой Хеопс, ну, тот, который женился на Жаклин Кеннеди"). О, женский коллектив, что может сравниться с тобой! Как на небе звезды осенних ночей сверкают в тебе начальник отдела, зам. главного инженера и скромный архитектор Туфелькин Андрей Иванович. Именно с ними, с мужчинами, ведутся жаркие споры об искусстве, в которых самые прогрессивные голоса — голоса наших дам, просто обожающих, нет, не просто, а страстно обожающих авангардные пьесы, а самый консервативный и нудный тенорок у Туфелькина Андрея Ивановича, слывущего ретроградом не только потому, что он ездит каждое лето не в Турцию, а на Оку, не столько и за то, что ему непонятно, отчего Гамлет спрыгивает к Офелии с морского каната, а она в цилиндре, но, простите, без штанов, но главным образом за то (о, в этом не признается ни одна милая дама), что он регулярно, как всякий консерватор, посещая театр, неоднократно, так сказать, видел, как наши прогрессивные дамы мерли на авангардных спектаклях от скуки, а одна, да, да, да! просто заснула во втором ряду, и другие дамы решили, что ее тонкий храпоток необходим был смелому режиссеру для осуществления не менее, если не более самого замысла произведения, и режиссером был тонко найден верный ход! Вы, конечно, понимаете, что Туфелькин — не герой романов, загорающихся еженедельно и затухающих ежеквартально в нашем отделе. Две дамы любят зам. главного инженера. Да, он не театрал, но он начинающий бизнесмен, и в нем есть нечто демоническое, столь восхищавшее и притягивавшее всегда русских женщин. Зам. главного инженера действует на них просто гипнотически! Неделю его любит одна, другую неделю его любит соответственно другая. Потом вновь одна, а затем снова другая. Но я уже, откровенно говоря, сама не могу разобраться, которая из них одна, а какая — другая. Начальник отдела — не демон, нет, он как бы немного в чем-то Бельмондо. В девятнадцатом веке, а также в начале века прошлого он был бы обречен на невнимание прекрасного пола, с демонами ему было бы тягаться бесполезно, но сегодня он — впереди! — и любим сразу тремя! Причудливый узор их отношений не интересовал бы меня совершенно, если бы начальник не выпадал из него периодически, делая неожиданный и вычурный прыжок в мою сторону, как игрушечный заяц на резинке, чтобы, ударившись о стену моего непонимания, резко водвориться обратно к трем девицам, сидящим под окном, выходящим на серую магистраль, упирающуюся одним концом в железнодорожный вокзал, а другим в какой-то издательский дом или театральный роман — и тем самым сделать узор еще причудливее.
Конечно, мне было жаль отрываться от своего любимого, вечного занятия. Тем более, что мне сразу стало ясно, зачем Ольга пришла. Она довольно приятная молодая женщина, немного садомазохистичная, пожалуй. Сестра ее буквально тиранила, она же черпала в своих обидах и постоянной боли какой-то жизненный смысл. Или мне так показалось. Но жертва и мучитель — песочные часы, и однажды их обязательно переворачивает чья-то рука… А пришла она потому, что в характере ее есть редкая для женщины черта — она любит решать алгебраические задачки. Но, кроме главной цели, были и мелкие, суетные: хотелось поглазеть, как я теперь, когда ее сестра как бы увела у меня жениха. А назавтра, вроде бы между прочим, разумеется, при новоиспеченном — какое забавное словеще! — супруге сказать Ирине, что была у меня. Та тревожно глянет на Шуру, Ольга с любопытством на нее, Шура торопливо выйдет в ванную комнату. Маленькие родственные забавы.
А к Шурке-украинцу влекла меня моя собственная идейка простой жизни, которую я обрисовывала для своих милых приятельниц так: раннее утро на Украине, яблоневый сад, красивый, недалекий (это определение опускалось), но добродушный муж, широкая кровать, рядом с мужем, откинув расшитое красными узорами покрывало, лежу я (конечно, не я!) — полногрудая, здоровая, цветущая женщина, сама Anima, а между нами играет на кровати годовалый, голенький, смуглый ребенок; в комнату течет медовое тепло июльского утра, яблоко, как розовая планета, катится по голубой простыне, выпав из крошечных рук сына, а на обед, конечно, борщ и вареники, вечером забелеют в густой темноте хаты, запахнет горьковатым дымом, засветятся огоньки, придет к мужу сосед, принесет горилки (я мысленно улыбалась), я поставлю на стол сало и огурцы, потом усыплю младенца и со сладкой грустью стану слушать, как где-то далеко, у реки, сильный и нежный голос поет протяжно:
Нiч яка Господи, зоряна, ясна,
Видно, хоч голки збирай!
Вийди, кохана, працею зморена
Хоч на хвилиночку в гай…
…Я выключала музыкальный центр, убирала кассету.
И прекрасно понимала, что такой жизни, конечно, не существует, что она отличается от реальной так, как созданный модельером украинский костюм от настоящей народной одежды или как деревня, воспеваемая поэтом-деревенщиком, давно переехавшим в столицу, от позабытого родного дальнего угла. То, что ощущалось мной на самом деле: и странная ностальгия по родной неведомой жизни, и нежное угадывание ее в незначительных и случайных чертах обыденности, — никого бы, наверное, не заинтересовало. Да и как выскажешь ту волну непонятных чувств, что вставала в моей душе, едва кто-то произносил одно лишь слово — Украйна? и как передашь ту бездну запахов, что налетала на меня, окружая и кружа голову, стоило чьим-то губам шепнуть — яблоневый сад? Все это оставалось со мной, было только моим и просвечивало сквозь шелковистую ткань стилизованных историй живыми жилками вечной правды — правды любви. И я спрашивала себя: что ближе к истине — та деревня, по которой поэт бегал в детстве, перепрыгивая через тяжелые черные лужи, где возились, похрюкивая поросята, или та, что осталась в его сердце, то есть деревня — чувство, а не деревня — предметы? Предметы не могут, ни живые, ни мертвые, остаться недвижимыми, а движение двулико: отрицая смерть, оно по сути ведет именно к ней. Борщ съедается, да и мясо в нем оказывается жестковатым, сосед напивается горилки до скотского состояния, лезет ночью купаться и тонет, ребенок годовалый вырастает… Наверное, трудно любить движение жизни, на большинство людей оно действует скорее отталкивающе, особенно — на женщину. Перемены враждебны ей — они несут угрозу гнезду. Желательно, чтобы все движущееся и меняющееся менялось и двигалось только в пределах круга ее материнской власти, как развивающийся плод растет и шевелится лишь внутри ее тела.