Шрифт:
— И вы, князь, к нам пожаловали! Черт бы побрал этих жандармов, зря арестуют порядочных людей. Не проходит ночи, чтобы не привозили сюда одного или нескольких политических. И ведь большинство арестуется без малейших оснований. Тюрьма переполнена до отказу. Тиф в городе, а они знать ничего не знают. А если, не дай Бог, эпидемия начнется в тюрьме, я же буду в ответе. Мерррзавцы!
И он в волнении стал шагать взад и вперед по комнате.
— Вот и теперь, куда вас поместить? В одиночных камерах по два и по три человека сидят.
И он стал с толстым исправником, который доложил ему о моей болезни, рассматривать списки камер и заключенных.
Обсудив разные комбинации, он наконец остановился на одной. После какой-то перетасовки заключенных для меня освободилось место в одной камере.
— Уж простите, свободной камеры нет и вам придется поместиться с другим арестантом, — говорил мне начальник тюрьмы с видом хозяина гостиницы, извиняющегося перед знатным иностранцем, что не может его комфортабельно у себя устроить.
Через полчаса меня ввели в камеру, где для меня была приготовлена хорошая мягкая кровать, против которой на тюремной койке лежал бледнолицый молодой человек. Добравшись до кровати, я с наслаждением на ней растянулся и заснул глубоким сном.
Проснулся я среди дня с ощущением большой слабости, как бывает у людей после болезни. Очевидно, кризис прошел и температура была нормальная. Приоткрыв глаза, я стал рассматривать своего сожителя. Это был бледный юношалет 19-ти, типичный представитель расплодившихся во время революции молодых людей неопределенной профессии в матерчатых каскетках, скандаливших на митингах и участвовавших в демонстрациях, а затем превратившихся в полубандитов, полуреволюционеров, участников всевозможных «экспроприаций». Он уныло лежал на своей койке, заложив руки за голову, и тупо смотрел в потолок.
Вдруг я услышал шепот в замочную скважину:
— Товагищ Оболенский, товагищ Оболенский! — шептал кто-то с сильным еврейским акцентом.
Я поднялся и приложил ухо к двери.
— Товагищ Оболенский, — услышал я снова, — берегитесь, вы сидите с пговокатогом.
Шепот прекратился. Я невольно оглянулся на своего сожителя. Он следил за мной тревожными глазами.
Я лег на свою кровать, и некоторое время мы молча смотрели друг на друга.
Наконец мой юный сожитель нарушил молчание.
— Я слышал, — сказал он унылым голосом, — что вам сказали. Это ужасно, ужасно! Они меня считают провокатором. Что мне делать! Как уверить их, что это неправда! Разубедить их нельзя… И я знаю, что после суда, когда я попаду в общую камеру, они меня убьют.
И вдруг он зарыдал:
— Убьют, убьют, я это знаю. Что же мне делать!..
Мне стоило больших усилий успокоить несчастного, хотя я ничего не мог найти утешительного в его положении.
Постепенно он затих и рассказал мне свою «обыкновенную» историю.
Находился под следствием как участник какой-то экспроприации, ожидает, что приговорят его к нескольким годам каторги. Все это было бы ничего, если бы товарищи не вообразили вдруг, что он провокатор, а это совсем неверно: он никого, никого не выдал.
По тону, которым он говорил, я почувствовал, что не все в его словах правда.
Для меня стало очевидно, что этот глуповатый, трусливый парень случайно попал в компанию революционных бандитов и, конечно, на роль провокатора не годился и им никогда не был. Но под угрозами допрашивавших его жандармов, очевидно, выдал товарищей. Поэтому его и держат не в общей с ними камере, а отдельно. Во всяком случае, он имел все основания опасаться их мести.
Во время наших разговоров в коридоре послышался звон кандалов.
— Это смертники, — сказал равнодушно мой сожитель, — их ведут на прогулку. Через несколько дней повесят…
Только один день провел я в камере симферопольской тюрьмы. На следующее утро в нее вошел начальник и с неподдельной радостью сообщил, что из департамента полиции пришло телеграфное распоряжение о моем освобождении. Потом я узнал, что сестра, получив мою телеграмму, предприняла соответствующие шаги и легко добилась благоприятного результата.
Я вышел из тюрьмы и на извозчике отправился домой.
Болезнь моя не совсем прошла. Температура понизилась, но все же оставалась слегка повышенной. Я взял в управе длительный отпуск и отправился к себе на южный берег лечиться чистым воздухом и солнцем.
Прошло около двух месяцев. О своем аресте я стал забывать, считая, что это было простое недоразумение.
Вдруг в одно прекрасное утро к нашей даче подъехал алуштинский становой пристав. Соскочив с лошади, он любезно щелкнул шпорами и приложился к ручке моей жены. Мы сидели за чайным столом, за который и его пригласили. Разговаривали о том о сем, но видно было, что становой как-то неловко себя чувствует, не решаясь заговорить о цели своего приезда. Наконец решился: