Шрифт:
Пребывание в тюрьме, хотя и кратковременное, меня убедило в том, что для блага самих арестантов необходима строгая дисциплина, как она необходима в больницах для душевнобольных. Но все-таки угроза смертной казнью за приближение к окну была мерой совершенно чудовищной. Запрещено было также перестукиваться с соседями. Арестанты, три раза попадавшиеся за этим занятием, отправлялись в карцер, но так как перестукивались буквально все, то у надзирателей не хватало времени для борьбы со стуками, тем более, что уловить ухом, из какой именно камеры раздается стук, было очень трудно. Поэтому надзиратели старались не обращать на перестукивание внимания.
И каждый вечер, когда затихали другие шумы тюрьмы, она вся наполнялась трескотней этих стенных разговоров.
Я заранее обучился стенной азбуке и, оставшись один в своей камере, начертал ее ключ на бумажке. Оказалось, однако, что дело перестукивания совсем не такое простое и требует известных навыков. В первый же вечер я услышал стуки в свою стену. Вынул азбуку и стал следить. Стучали так быстро, что я не успевал составлять фраз, а улавливал лишь отдельные слова. Попробовал сам постучать, но в ответ получил: «Замолчите, не вам». Я ничего не понял: стучат мне в стену, а говорят не со мной. Еще раз попробовал постучать, и опять из ответных слов понял, что я вмешиваюсь в чужой разговор. Решил прекратить разговоры, пока не угадаю, в чем дело. Дня три я прислушивался к стукам, разрешая эту трудную задачу и напрягая всю свою сообразительность. Наконец понял. Каждая камера имеет общие стены с восьмью другими камерами: с двумя соседними, с тремя, расположенными этажом выше, и с тремя этажом ниже. Следовательно, каждый арестант может иметь восемь собеседников. Так как моя камера была крайняя в нижнем этаже, то у меня было лишь три возможных собеседника: один сосед, один, сидящий над моей головой, и один — наискосок сверху. Вслушиваясь в их разговоры, я понял, что каждый имеет свой условный знак, например, стук кулаком один раз, стук два раза, шлепанье ладонью, царапанье по стене карандашом и т. д. Желающий с вами разговаривать подает знак, давая вам и другим понять, что он хочет говорить именно с вами.
Через несколько дней я уже имел двух постоянных собеседников. Третьего, сидевшего над моей головой, я так и не мог вызвать на разговоры. Не разговаривал он и со своим соседом. Только ночью будил меня своими тяжелыми шагами: пять шагов в одну сторону, пять шагов в другую, и так без конца, пока не раздастся стук надзирателя в его дверь. Кто был этот мрачный, очевидно, глубоко страдавший человек — я так и не узнал. С другими двумя собеседниками я разговаривал часто и вполне овладел техникой стенной азбуки. «Писать» и «читать» стал совершенно свободно, уже не нуждаясь в «ключе». Особенно много я разговаривал с непосредственным своим соседом. Знал его и в лицо, т. к. нас вместе выводили на прогулку. Это был маленький бледный человек в серой арестантской одежде, лет тридцати с лишним, с окладистой черной бородой. Стуками он поведал мне свою историю. Был он крестьянином с юга России. Толковый и хорошо грамотный, он приобрел влияние в своем селе, враждовавшем в это время со своим бывшим помещиком из-за спорных земельных угодий. Борьба велась в двух направлениях: подавались жалобы на помещика в разные присутственные места, а одновременно производились запашки меж, потравы и другие самовольные действия. Мой сосед занял в этой борьбе руководящее положение. Ездил ходатаем в губернский город, писал разные прошения и пр. Во всяком случае, начальство знало его как человека беспокойного, а потому, когда начались вышеупомянутые самовольные действия, его, как «вожака», арестовали и сослали в административном порядке в Архангельскую губернию. До ссылки сосед мой был просто честным, грамотным крестьянином, не затронутым никакими революционными идеями. Вероятно, таким бы и остался на всю жизнь, если бы начальство не сделало из него без всякой его вины политического преступника. Само собой разумеется, что несправедливое наказание его озлобило, и в ссылке, попав в компанию революционеров, он стал прекрасным объектом для революционной пропаганды. Вернулся он из ссылки в свою деревню в 1905 году уже революционером. Началась полоса аграрных беспорядков и бунтов. Взбунтовалось и село моего соседа. При подавлении бунта полицией крестьяне оказали вооруженное сопротивление, и в схватке с полицией мой сосед убил одного из стражников. За это в столыпинские времена грозил военно-полевой суд и виселица. Пришлось скрываться… Бросив жену и двух детей в деревне, мой сосед бежал в Петербург, где товарищи социалисты-революционеры снабдили его фальшивым паспортом и устроили рабочим на завод. Три года он благополучно жил в Петербурге, распространяя среди рабочих нелегальную литературу. За эти три года ему даже удалось под страхом ареста и казни съездить на побывку к семье, которую он мечтал переселить в Петербург, ибо нежно любил жену и двух своих маленьких детей. И вдруг, во время массовых арестов в Петербурге, он попал в тюрьму. Жандармы установили подложность его документов, но так и не могли выяснить, кто он такой. Теперь дело его заканчивалось. Обвинение не страшное — распространение нелегальной литературы, но, независимо от приговора, он, как бродяга, «не помнящий родства», подлежал ссылке на поселение в Сибирь. Значит, семью свою больше никогда не увидит… И на этого маленького, тихого с виду человечка иногда находили припадки отчаяния. Я слышал, как он вдруг начинал бить железной койкой о стену.
— Что с вами? — стучал я ему.
— Тоска, — отвечал он. — Как буду жить, ничего не зная о своих!
А иногда вдруг стучит:
— Как думаете, не объявиться ли? Я знаю — повесят, а все-таки перед смертью жену и деток обниму…
Я всячески успокаивал его, доказывая, что настанет, может быть, время, когда он сможет назвать себя, не рискуя быть повешенным, да, наконец, из ссылки бежать можно.
Он на время успокаивался, начинал мечтать о лучшем будущем и несколько дней опять спокойно со мной перестукивался. А потом вдруг снова — припадок тоски и отчаяния…
Я ушел из тюрьмы до окончания его дела и так и не знаю дальнейшей участи этого несчастного человека. Если он дожил до революции 1917 года, то, вероятно, стал большевиком.
Другой мой собеседник из верхнего этажа наискосок был молодым петербургским рабочим. Он только что был арестован и еще не вызывался на допросы, которые всегда приводят людей в нервное состояние. Был бодр и жизнерадостен, выстукивал мне песни и стихи, а я ему отвечал тем же. Перед моим выходом из тюрьмы он продиктовал мне длинное нежное письмо своей невесте, которое я, конечно, доставил по указанному адресу.
В русских тюрьмах сидели четыре категории арестантов: подследственные и приговоренные по суду на разные сроки к содержанию в «крепости», к «тюрьме» и к каторжным работам. Наиболее строго содержались каторжане, которые заковывались в кандалы. Из остальных трех категорий строже других содержались приговоренные к тюрьме, к которым и я принадлежал. Больше всего льгот имели приговоренные к крепости и подследственные. Последние, впрочем, до окончания следствия были лишены большой льготы — свидания с родными. Я, как приговоренный к тюрьме, был лишен права получать съестные припасы с воли и обязан был либо кормиться из казенного котла, либо за свой счет заказывать себе обеды в тюремной кухне. Обеды эти были весьма невкусные. Ограничены мы были и в праве писания писем. В первый месяц своего сидения я имел право написать одно письмо, во второй — два, в третий — четыре. Получать же письма мог в любом количестве. Выходило так, что наказывался не я, имевший ежедневно сведения о своих, а моя семья. Свидания были ограничены так же, как и письма.
Подследственные и «крепостные» арестанты могли в любое время дня отдыхать на койке. У нас, «тюремных», в 7 часов утра надзиратели примыкали койки к стене и запирали их на ключ до 7 часов вечера. Днем мы могли сидеть только на табуретке, что для людей старых было довольно мучительно. Подследственные и «крепостные» имели право носить свою одежду, а для уборки их камер назначался какой-либо уголовный арестант. «Тюремные» сами убирали свои камеры и носили одежды арестантские. Начальство Крестов сделало частным образом послабление бывшим депутатам, и в последнем отношении мы были приравнены к «крепостным».
Каждое утро приходил убирать мою комнату молодой уголовный. Он же приносил мне обеды и кипяток. Хотя мне не полагалось с ним разговаривать, но мы все же беседовали, когда надзиратель нас оставлял вдвоем. По профессии он был карточный шулер и мелкий вор. Уже несколько раз попадался в мелкой краже и сидел в тюрьмах. На этот раз, в качестве многократного рецидивиста, он был приговорен к ссылке на поселение в Сибирь.
Перед уходом из тюрьмы я поблагодарил его за услуги и дал ему нелегально хранившуюся у меня в башмаке трехрублевую бумажку.