Карякин Юрий Федорович
Шрифт:
Объяснение? Объяснений несколько. Первое и главное: понятная реакция чистого исследователя, чистого искусствоведа, чистого литературоведа на всякого рода идеологические обработки Достоевского, как вульгарно-социологические, так и утонченно религиозные.
Второе. Нельзя, вероятно, не принять во внимание, что ко времени выхода книги Бахтина темы религии, особенно темы эсхатологии, Апокалипсиса, были уже закрыты. Сами термины эти — эсхатология, Апокалипсис — были изгнаны (сам предмет закрыт, сам вопрос снят, запрещен, арестован), в лучшем случае эти термины звучали только в негативно-ироническом тоне.
Третье. Да и сам Бахтин в 1929 году, наверное, был не тот, каким я его встретил в 1965-м в ссылке, в Саранске.
Сам-то он был (никогда об этом не забуду по саранским ночам и дням) насквозь христианский человек. У него все христианство, все православие, весь Апокалипсис «растворен» во всех его работах, в каждом его слове: Апокалипсис у него просто «переведен» в другие, «легальные», «полулегальные», непонятные для марксистов-атеистов, — термины, как у Мераба Мамардашвили, как у А. Пятигорского.
Я это вначале только почувствовал, но не понял. Понял только сейчас.
Монолог у Бахтина. Во-первых, что вообще имеется в виду под словом, понятием — «монолог».
Во-вторых, что имел в виду конкретно под монологом (и полифонией) Бахтин? Все время иметь в виду, что он очень оговорочно употреблял эти понятия, называя их то аналогиями, то — образами-понятиями.
Так или иначе, вероятно, должна быть глава:
«О сомнениях в самой возможности существования монолога».
Да, монолог невозможен именно по самому происхождению самого СЛОВА. СЛОВО, по природе своей, по своему происхождению и, стало быть, по своим последствиям бесконечным, — не монологично, а диалогично, полифонично.
Мне кажется, что, как это ни странно, ММБ почему-то не учел этого в своей теории. И дело как раз совершенно не в том, что Достоевский противостоит другим писателям как диалогист, полифонист — монологистам, а в том, что он открыл и «продемонстрировал» — художественно — диалогическую, полифоническую природу и монолога (гениально его определение: «корчащееся слово», «слово с оглядкой»…) — тут надо найти какие-то другие слова… Ведь если идет речь о слове, о слове звучащем, откликающемся и рассчитанном на отклик, вызывающем на отклик, о слове-отклике и слове, требующем отклика, о слове аукающемся, которое самое есть ауканье, — то, стало быть?.. Вот перед нами природа СЛОВА как слова, которое не может быть монологичным, как слово, которое не может не быть диалогичным и полифоничным.
М.М. Бахтин: у Достоевского нет характеров, нет типов. Но сам-то Достоевский мыслил себя именно в этих категориях. И о той же Библии: «все характеры». М. Бахтин: критик должен понимать автора лучше, чем сам автор себя понимает. Сомнительно.
У М.М. Бахтина есть гениальная мысль (не надо — «гениальная»; вообще этих апологетических определений — тщательно избегать, принципиально, ну один, максимум два-три раза на тысячу страниц, где уж нельзя удержаться, да и то — постарайся удержаться: надо научиться, надо суметь — описать, передать впечатление гениальности, а не отделываться апологетическим эпитетом, в сущности, не требующим никакого усилия мысли): Достоевский мыслил целыми мировоззрениями. [164] Кажется, эта мысль относилась у Бахтина прежде всего — к «Сну смешного человека».
164
«Достоевский, говоря образно, мыслил не мыслями, а точками зрения, сознаниями, голосами» (там же. С. 106).
Если каждое произведение (да и все творчество) великого художника — это как бы храм, то в отношении Достоевского можно сказать так: Он строит свой храм из храмов других. храмы «чужие» он делает своими, своими «кирпичиками»…
Все так. Но: чтобы так мыслить, чтобы так строить, надо… в совершенстве знать эти «целые мировоззрения», надо знать эти «храмы» чужие — как свои, и только тогда можно так мыслить, можно так строить.
Ну вот, к примеру, — о Шиллере в «Преступлении и наказании»: «Шиллер-то, Шиллер-то наш», «шиллеровские натуры».
Одно — всего одно! — словцо, а что за ним? Для самого Достоевского? Для тогдашнего читателя? И — для сегодняшнего?
Для Достоевского — это: прочтение, еще в юношестве, всего Шиллера (а это — описать — физически наглядно, осязательно, точно). Это: «я вызубрил Шиллера <…> бредил им…» [165]
Для тогдашнего читателя эти чувства и мысли Достоевского были родны, понятны (как и для его героев). Автор, герои, читатели — говорили на одном языке, слушали друг друга на одной «волне», понимали друг друга с полуслова, с полунамека.
165
Из письма к брату от 1 января 1840 г. (28, I; 69).
Вот что значит, конкретно, мыслить «целыми мировоззрениями», строить из храмов-кирпичиков.
Может ли так мыслить, строить, сотворчествовать читатель современный (да и даже большинство исследователей)?
Но ведь точно такое же рассуждение можно — нужно — отнести ко многим десяткам имен, подобных Шиллеру…
Не знаешь этого, не понимаешь — не вспыхнет в душе твоей из этой искры огонь, не сможешь соучаствовать, сорадоваться.
А еще, скажем, та же Сикстинская Мадонна Рафаэля… В художественных произведениях она упоминается два-три раза («Преступление и наказание», «Бесы»?..)