Карякин Юрий Федорович
Шрифт:
Начало, первоначало этой «грубости», этой «безвкусицы», этого «риторического выверта», этого «вздора», «штампа» — Новый Завет, Христос… Христос и Магдалина… Христос и разбойник на кресте…
Что, для «соразмерности» надо было показать, «как она занимается своим ремеслом»?
«Мы должны поверить автору на слово…» Но Набоков не расслышал художественного слова Достоевского: они, Раскольников и Соня, только что, только что совершили свое преступление (почти в одно и то же время) — одна вышла на панель буквальную, а другой — на свою. Одна спасает родных блудом, другой — убийством. И именно потому, что они не закоренели еще, «свежи» в своем преступлении, еще мучаются им, они могли так «странно сойтись». А тут еще Катерина Ивановна…
А раньше, еще раньше, за этим же чтением сошлись Соня с Лизаветой (и обменялись крестиками)… И читают-то они Евангелие, принадлежавшее Лизавете… А позже Катерина Ивановна умирает на той самой кровати в каморке Сони, куда она Соню-то и уложила…
И это все риторика? «Пошлость»! Да, у Достоевского «пошлостей» — хоть отбавляй, но разогнаны они до космических, апокалипсических скоростей.
Набоков: «Кроме всего прочего, у героев Достоевского есть еще одна удивительная черта: на протяжении всей книги они не меняются <…> единственное, что развивается в книге, находится в движении, внезапно сворачивает, отклоняется в сторону, захватывая в свой водоворот все новых героев и новые обстоятельства, — это интрига» (с. 188).
Раскольников не меняется?.. Степан Трофимович? (Речь на Празднике и речь перед смертью…) Аркадий Долгорукий? Смешной?..
«Раз и навсегда условимся, что Достоевский — прежде всего автор детективных романов, где каждый персонаж, представший перед нами, остается тем же самым до конца, со своими сложившимися привычками и черточками; все герои в том или ином романе действуют как опытные шахматисты в сложной шахматной партии. Мастер хорошо закрученного сюжета, Достоевский прекрасно умеет завладеть вниманием читателя, умело подводит его к развязкам и с завидным искусством держит читателя в напряжении. Но если вы перечитали книгу, которую уже прочли однажды и знаете все замысловатые неожиданности сюжета, вы почувствуете, что не испытываете прежнего напряжения» (с. 188–189).
Воля ваша, читатель, — перечитывать и не испытывать прежнего напряжения… Воля ваша — соглашаться или не соглашаться с Набоковым.
Я — не могу. Что я? Не мог Розанов, не могли Гроссман, Долинин, Бахтин…
Я (еще) не знаю, не видел черновиков Набокова (да и есть ли они?), но знаю, видел черновики Достоевского, лет 20 работал над ними, жил в них. И вот мне кажется (рискну об заклад биться), что черновики Набокова — каллиграфичны, Достоевского — хаос.
«Почему Раскольников убивает? Причина чрезвычайно запутанна. <…> Незаметно происходит скачок от честолюбивого благодетеля человечества к честолюбивому тирану-властолюбцу. Перемена, достойная более тщательного психологического анализа, чем мог предпринять вечно торопившийся Достоевский» (с. 191).
Спокойней, спокойней, а то и взбеситься можно… А почему «вечно торопившийся Достоевский» вдруг на много месяцев задерживает сдачу романа? Мало того: сжигает несколько листов и начинает все заново. Да именно потому, что проделывает тщательный психологический анализ.
И вдруг у Набокова очень хорошо и к месту приведена цитата из Кропоткина — о Раскольникове: «Такие люди не убивают»(с. 190–191).
«Записки из подполья».
«Описание клинического случая с явными и разнообразными симптомами мании преследования» (с. 193). «Это квинтэссенция достоевщины» (с. 194). Дальше страниц десять цитирования.
«“Бесы” — роман о русских террористах, замышляющих и фактически убивающих одного из своих товарищей» (с. 209). И это — дефиниция «Бесов»?
«Достоевский, как известно, — великий правдоискатель, гениальный исследователь больной человеческой души, но при этом не великий художник в том смысле, в каком Толстой, Пушкин и Чехов — великие художники». (с. 211).
А в другом смысле — нельзя? Да, «великий правдоискатель», но — «художественными средствами». Да, «гениальный исследователь человеческой души», но — гениальный художник-исследователь.
«…В каком-то смысле Достоевский слишком рационалистичен в своих топорных методах» (с. 212).
Ср. Пушкин «Вдохновение». Ср. Достоевский о «Поэте» и «Художнике», о «плане». А по-моему, каллиграф Набоков несравненно более рационалистичен в своих — не топорных, а скальпельных — методах.
Набоков предлагает «исключить» «без всякого ущерба для сюжета вялую историю старца Зосимы, историю Илюшечки» (с. 217).
«Братья Карамазовы» — без Алеши (т. е. и без Зосимы), «Братья Карамазовы» — без Зосимы (т. е. и без Алеши), без мальчиков, без последней сцены у Илюшиного камня? Вспомнил вдруг: Анна Андреевна считала чужеродной для «Преступления и наказания» всю историю Мармеладовых… А откуда тогда взялись бы Соня, Поленька? Какой бы это был Раскольников без сцен в трактире, на поминках, Раскольников без Сони?
Конечно, гениям в каком-то смысле все позволено: Толстому, Вольтеру — ставить крест на Шекспире…
И вдруг опять точно:
Каждый из четырех братьев «мог быть убийцей» (с. 215).
Сорок четыре страницы лекции Набокова о Достоевском после Розанова, Мережковского, Бердяева, Долинина, Гроссмана, Бахтина…
Вот что нелюбовь делает с читателем, даже с таким… Тут и ненависти нет. Есть какое-то предвзятое равнодушие. Однако в искренности-то чувств и слов Набокова разве усомнишься? Значит, как чувствует, так и пишет. Какая-то несовместимость. Объяснить бы ее. Нельзя путать непонимание с неприятием.