Шрифт:
— О мертвых или хорошее, или ничего.
— Но ведь иначе, чем лицемерием, не назовешь то, что он там вещал, совершая такого рода сделки, — возразил я. — Вы заявляете, что деньги обладают своей собственное моралью. А я полагаю, что люди, сделавшие общение с деньгами своей профессией, совершенно забывают, что от этих денег в конечном счете зависит судьба миллионов. Деньги становятся для них просто вещью. А вещь никакой морали не имеет. И благодаря этому они автоматически становятся аморальными в профессиональном смысле. Во всем остальном они часто бывают вполне добрыми или, наоборот, злыми людьми, как все нормальные люди. Более того, они иногда даже компенсируют сознательное или подсознательное ощущение собственной вины. На ум приходят имена Рокфеллера, Карнеги, вспоминаешь о музеях, больницах, школах, картинных галереях, которые они подарили обществу, о меценатстве и всеобщей потребности творить добро — естественно, лишь вне их профессиональной сферы.
— Спокойно выкладывайте все до конца, — сказал он. — Вполне возможно, что вы правы.
— Я уверен, что прав, — возразил я. — А как вы объясняете поведение Хельмана после его франкфуртской речи?
— Лишь некое смутное предположение.
— А именно?
— Вероятно, на него были нападки из-за его сделок с Килвудом, и он побоялся утратить свое доброе имя.
— Доброе имя! — воскликнул я. — Значит, заниматься такими делами, какие проворачивал ваш банк, считается не особенно приличным.
— Но это законно.
— Это вы уже говорили. Но это не то, чем можно гордиться?
— Да, не то.
— Неужто? Значит, все-таки моральные муки? Господин Зееберг, до сих пор все, что вы говорили, звучало вполне убедительно.
— Понимаю, теперь эта убедительность испарилась, — сказал он.
— А почему? Потому ли, что вы хотели выгородить своего покойного шефа?
Он пожал плечами.
— Но и в душе Килвуда должно было что-то перевернуться, иначе он не пустился бы здесь в такие саморазоблачения, не произносил бы речей, которые стоили ему жизни. Потому что кто-то хотел — вернее, должен был — пресечь дальнейшие обвинения. Кто бы это мог быть, на ваш взгляд?
— Этого я не знаю, господин Лукас. Кстати, мсье Тильман, представитель французских правительственных кругов, попросил меня о встрече для беседы сегодня после полудня. Клятвенно заверяю вас, что скажу ему точно то же самое, что и вам.
— Разве это не рискованно?
— Отнюдь! Мсье Тильман был послан сюда с вполне определенным заданием, как вам, вероятно, известно. Так что теперь я должен думать о поддержании репутации нашего банковского дома. Именно поэтому я посвящу во все детали человека, которому вменено в обязанность предотвратить любые волнения в обществе. Ничего более умного на моем месте сделать нельзя.
— Тут вы правы, — вынужденно согласился я. Мы смерили друг друга быстрым взглядом, и тут же оба посмотрели на голову Януса. Зееберг глядел на лицо, обращенное в будущее, я — на обращенное в прошлое.
10
Под вечер этого дня я еще успел встретиться с Русселем, Лакроссом и Кеслером и рассказать им о своей беседе с Зеебергом. Мы сидели в кабинете Лакросса у Старой Гавани. Вентиляторы крутились, как и раньше, и у каждого, как и раньше, лоб был покрыт крупными каплями пота. Когда я закончил свое сообщение, Руссель сказал:
— Бедняга Тильман. Они взвалили на него подлейшую задачу. А Зееберг — хитрая лиса. Своими признаниями он практически вынуждает французское правительство — а с ним и германское и все другие правительства — оградить от неприятностей банк Хельмана. Вот как это делается.
Тогда я сказал Кеслеру:
— Вы выяснили очень многое, но не все.
Он почему-то вспыхнул:
— Я говорил с Килвудом! Он доверился мне! И я его выспросил как следует. Разве я виноват, если он рассказал мне не все, даже если и приврал? Но главную суть того, что вы нам сообщили, я изложил еще в Дюссельдорфе.
— Но вы ведь еще ничего не знали о транснациональной компании, в которой завязана вся эта банда за исключением Трабо? — парировал я.
— Что правда, то правда, — умерил он свой пыл. — Зато теперь мы это знаем. Следовательно, подозрение падает на них всех.
— Да, на всех, — подтвердил я. — Как здоровье дочки, мсье Лакросс?
— Спасибо, кризис уже миновал. — Он дружески кивнул мне, потом лицо его помрачнело. — У нас тут засела кабала, — сказал он. — Да, настоящая кабала.
Я вынужден привести здесь это французское слово, потому что не знаю, чем его заменить. «Кабала» означает по-французски некую крепко спаянную группу лиц, этакую заговорщицкую клику, действующую под покровом мрака и тайны…
Около шести я поехал на такси к Анжеле. Сначала я пытался ей позвонить, но телефон не отвечал, хотя она мне сказала, что во вторую половину дня будет работать дома. Так что я ехал с тяжелым сердцем. Что могло случиться? Когда я позвонил в дверь и она мне открыла, тревога моя лишь усилилась. Она поздоровалась со мной дружески, но сухо, и поцелуй, которым я хотел прижаться к ее губам, пришелся в щеку, потому что она отвернулась. На ней был один из ее многочисленных махровых халатиков. Она молча направилась на террасу, где цветы в лучах заходящего солнца еще раз вспыхнули всеми оттенками радуги.