Шрифт:
Конечно, Саша знал, что и в космосе происходят катаклизмы — умирают звезды, выработавшие до конца горючий материал, и превращаются в нейтронные сгустки, в чудовищные «черные дыры», втягивающие в себя окрестную материю. За видимым спокойствием неба бушуют электромагнитные страсти.
Может, гармония, коей взыскует душа, только и осталась, что в бесстрастном компьютерном мозгу?
31
Весело встретили шестьдесят восьмой год. Преподаватели института, скинувшись, сняли на всю новогоднюю ночь соседнее кафе. Подкинул деньжат и местком. Обычно ничем особенно не радовавшее посетителей, это кафе соорудило прекрасный стол — с семгой и языком, с котлетами по-киевски и картофелем фри. Выпивка тоже была хорошая, а официальные речи — короткие. И вскоре грянула радиола, все ринулись в пляс. Даже Саша повел в круг Ларису, стараясь не припадать на короткую ногу. Осторожно кружа Ларису, он смешил ее, сочинял прибаутки вроде «Хромоногие танцоры привлекают дамски взоры», ну а Лариса, конечно, в долгу не оставалась, она-то рифмовала и вовсе легко: «Прекрасно танцевал Акуля, почти не задевал он стулья».
Саша быстро устал, вернулся к столику, а Ларису тут же перехватил физик Гургенидзе, муж толстой женщины с нежным пастельным лицом. Они, Гургенидзе, и Колчанов с Милдой сидели за одним столиком с Акулиничами. Гургенидзе с нарочитым акцентом спел смешную песенку: «Если на гору залезть и с нее бросаться, очень много шансов есть с жизнями расстаться. — И, умильно закатывая ярко-карие глаза: — Все ми, народ кавказский, любим вино и ласки. Если ж изменят глазки, то тогда! — Он хватался за воображаемый кинжал, грозно вращал очами. — Будем ми с тобой ходить и точить кинжалы, а потом чирик-чик-чик, чтоб не убежали!»
Снова он уволок смеющуюся Ларису танцевать. Саша пригласил Милду. Она, крупная, с золотой гривой, сразу же повела его, и он подчинился, старался только не наступать ей на ноги. Милда спросила, пристроил ли Саша куда-нибудь свой трактат.
— А вообще, — сказала она, — и не рыпайтесь. У нас новые указания по идеологической части. Никаких, знаете, двусмысленностей. Никаких аллюзий. У вас очень красивая жена.
Лариса была, можно сказать, царицей бала. Стройная, в хорошо сшитом платье болотного цвета, с красиво уложенными вьющимися волосами, она весело поводила голубыми глазками, много смеялась и, беспрерывно приглашаемая, танцевала, танцевала. Даже сам ректор, грузный Иван Федорович, пожелал станцевать с ней медленное танго.
А у жены Гургенидзе оказался дивный лирический голос. Она спела «Голубку», Гургенидзе же при этом победоносно поглядывал на соседей. И только Колчанов был мрачен, молча пил, мало ел. А когда Милда напустилась на него, требуя прекратить пить, он, не говоря ни слова, встал и побрел к выходу.
— Ух, натанцевалась! — Лариса села наконец за столик. — Налей вина, Акуля. Того, красного. Уф-ф… Со студенческих времен не танцевала столько…
Спать легли под утро. Но вдруг Лариса болезненно застонала и, проснувшись, прильнула к мужу.
— Ой, Акуля, какой страшный сон… Я еду по полю, покрытому снегом, и вдруг — железные ворота. Никаких стен, никаких построек — просто стоят ворота в пустом заснеженном поле…
Саша обнял ее, объяснил:
— Такие сны непременно снятся глупым девочкам, которые всю ночь отплясывают.
Сквозь сомкнутые шторы в комнату заглядывало серенькое новогоднее утро. Анка эту ночь провела у Элеоноры — тихая учительница музыки души не чаяла в племяннице. Можно было хоть целый день отсыпаться после бурной ночи. Но что-то не спалось Акулиничам.
— Как хочется, чтобы год был спокойный, — сказала Лариса.
— Да. Сварить кофе?
— Нет, не уходи. Мне так уютно. Если б можно было вот так всегда — обнявшись.
— Мои студенты не поняли бы меня, если б я вошел в аудиторию в обнимку с тобой.
— Прекрасно бы поняли. Как и меня в отделе писем.
Лариса уже две недели работала в этом отделе «Вечернего Ленинграда». С торфяной многотиражкой было покончено, и это событие было, конечно, увековечено двустишием: «Человеку нужно очень мало. Я наелась торфу до отвала».
Тихо, в радости и любви, пролетела первая новогодняя неделя. Но вот пошла вторая — завьюжило, замело, и вместе с метелью ворвалась неприятная весть: в Москве начался новый политический процесс. Судили Гинзбурга, Галанскова, Добровольского и Дашкову. Нарушение правил валютных операций и что-то там еще обвинители грубо клепали к людям, протестовавшим против всевластия лжи и беспардонности цензуры.
А в конце января позвонила из Кирова Тамара Иосифовна: пятого февраля приезжайте в Москву прощаться. Дело, конечно, заварила Тата. Оборвав затяжной мучительный роман с дирижером Полубояровым, она примчалась к матери в Киров и закатила истерику. Невозможно, невозможно… всем бы только переспать, жениться никто не хочет… на хорошую работу устроиться невозможно, ничего нет, кроме музшколы… Надоело, надоело числиться вторым сортом… надо уезжать в Израиль.
Тамара Иосифовна уезжать не хотела. Родной город, привычная работа, на которой ее ценили… Квартира… Правда, после смерти мужа квартира сделалась неуютной, она вдруг стала слышать эхо своих одиноких шагов… Кроме того, отчетливо представляла себе, что там, в Израиле, ей, в ее-то годы, работа не светит. Да и Тате — тоже. Врачей и музыкантов в Израиле, известно, в избытке. Да еще и без языка… Но отчаяние дочери такой болью отозвалось в сердце, что она решилась. Вызов пришел довольно быстро, в ОВИРе тоже не очень тянули, и вот кировская квартира на улице Дрелевского опустела.