Шрифт:
Сказанное рассердило его, и он спросил: неужели господин кардинал ставит его в один ряд с Фуко, получившим вместе с чином маршала пятьдесят тысяч золотых луидоров? Я ответил: видимо, так оно и есть — правда, в отличие от Фуко, добившегося столь выгодных для себя условий, граф не распоряжается сильной крепостью, стоившей, по мнению кардинала, куда дороже выплаченной награды; а рассматривая обстоятельства со всех сторон, следует признать: один военачальник, перешедший на нашу сторону, — не такая уж большая потеря для испанцев, тем более что с ними остается принц Конде, гораздо более опасный для нас.
Я привел еще множество доводов, чтобы убедить его, однако он не умалял своих притязаний, и тогда я попросил изложить их на бумаге, чтобы затем показать ее кардиналу. Я был искренен и хотел только оправдаться перед Его Преосвященством — тот, осведомленный о ссоре графа с принцем Конде, полагал, что мне будет легко добиться успеха в переговорах, а поэтому разрешил назвать сумму в сто тысяч экю лишь в самом крайнем случае; таким образом, опасаясь быть обвиненным в неудаче, я желал запастись доказательствами в свою пользу. Но господин де Марсэн истолковал мою просьбу превратно — и, вскочив, гневно воскликнул: он-де не знает, что удерживает его от намерения тотчас разделаться со мной; за кого я его принимаю, раз осмеливаюсь просить о таких вещах — вот, несомненно, обычные козни кардинала: втянуть человека в переговоры, чтобы втереться к нему в доверие, а потом не сдержать обещаний; было бы безумием давать мне какие бы то ни было письменные подтверждения — ведь о них немедленно узнают и в Испании, и в Брюсселе, и в других городах, союзных испанской короне. Стало быть, меня подослали лишь с одной целью — подорвать доверие к нему; а посему мне лучше уйти как можно скорее, ибо ему больше не о чем со мной говорить.
Немало удивленный вспышкой его гнева, я все же сохранял довольно хладнокровия, чтобы владеть собой. Не перебивая, я позволил ему закончить, а когда он умолк, ответил: если намерения господина кардинала таковы, как он изложил, об этом мне неизвестно; что же касается меня самого, то, чтобы его успокоить, я честно признался, почему обратился к нему с такой просьбой: мне приходится иметь дело с прихотливым министром, считающим, что все должно происходить в соответствии с его замыслами; зная, что ему чрезвычайно важен мой успех в переговорах, я думал лишь о том, как доказать ему, что я сделал все, что мог. Я признал, что был неправ, делая графу такое предложение и не имея при этом чести быть ему знакомым, — но, высказывая желание видеть его вернувшимся во Францию, где его заслуги будут вознаграждены куда более щедро, нежели на испанской службе, стремился, чтобы у него не составилось превратное представление о том, кто меня послал. Я готов был даже показать ему мои инструкции, которые сохранил, невзирая на опасность разоблачения. Мои слова немного смягчили его, — но не настолько, чтобы он поступился каким-либо из своих условий. Тогда, больше ни на что не рассчитывая, я простился с ним и отправился во Францию прежней дорогой.
По прибытии в Шарлевиль{212} мне, прежде чем продолжить путь до Ретеля{213}, следовало дождаться сопровождающих. Сообщение между этими городами было осложнено, ибо Рокруа{214}, управлявшийся Монталем, находился под властью принца Конде. Губернатор Шарлевиля господин герцог де Нуармутье, которого я знал лично, поинтересовался, откуда я еду, но я, не имея права раскрывать свои секреты, ответил, что возвращаюсь из Спа, где по настоянию докторов лечился на водах. У него не было причин мне не верить, и, пока он во главе своей кавалерии ездил в Люксембург, где отказывались выплачивать контрибуцию, я вынужден был скучать, ожидая его возвращения. Наконец он прибыл, и множество людей, оказавшихся в том же положении, что и я, получили в провожатые военных. Впрочем, это мало нам помогло — отряд не превышал тридцати человек, причем и люди, и лошади, измученные дорогой, просто падали от усталости. Если бы те, с кем я ехал, послушали меня, нам не пришлось бы так долго ждать, к тому же нас было достаточно, чтобы полагаться на случай, — но многие не согласились со мною, и вскоре им пришлось пожалеть об этом. И впрямь, Монталь проведал, что в соседнем городе большая группа путешественников дожидается лишь возвращения кавалерии, чтобы двинуться дальше под ее защитой, — и в тот день, когда нам нужно было выезжать, послал наперерез несколько своих отрядов — нам удалось проскочить лишь чудом. Когда мы находились в полу-лье от Пьерпона{215}, враги, укрывшиеся в лесу, заметили нас и, разделившись, напали с двух сторон. Наша охрана, едва державшаяся в седлах, отбивалась кое-как и уже хотела обратиться в бегство, — но усталые лошади не слушались шпор, и сопровождающие первыми были захвачены в плен. Некоторые из нас попытались обороняться, — были даже и такие, кто убил пару неприятельских офицеров, — но противник численно превосходил нас, и нам оставалось лишь полагаться на своих быстроногих коней. В сяк стремился вернуться обратно в Шарлевиль, и я сначала тоже хотел последовать этому примеру. Но, заметив, что вражеские драгуны выдвинулись вперед и преградили нам путь к отступлению, я ринулся в лес и, спасшись таким образом от преследовавших меня троих всадников, поскакал сквозь него. На другом краю леса никого не было видно — это заставило меня поверить, будто я вне опасности. И вправду, я преодолел целых два лье, не встречая никаких преград, и уже радовался своему спасению, когда меня неожиданно окружили четверо всадников. Один из них спросил, кто идет, и, когда я не нашел ничего лучше как выкрикнуть «Да здравствует Франция!», пригрозил, что убьет меня, если я не сдамся. Остальные уже подъехали шагов на десять, и, поняв, что сопротивляться бесполезно, я покорился судьбе, восхотевшей сделать меня пленником. Я был препровожден в близлежащий перелесок, где скрывалась остальная засада, и неприятельский командир спросил, кто я и откуда. Мне пришлось ответить, что я француз и еду из Шарлевиля; оказалось, этот дворянин был родом из моих мест и, когда мы познакомились, стал обходиться со мной очень благородно, не допуская, чтобы я испытывал притеснения или терпел какие-либо неудобства. Я находился с ним весь день, а вечером он распорядился снять засаду, немало удивив меня: мне казалось, что обычно ее оставляют до рассвета. Но он ответил: дольше ожидать ни к чему, поскольку его задачей было лишь перехватить тех людей, которые ускользнули после первого нападения. Из этого следовало, что не многим нашим удалось спастись — во всяком случае, кроме себя, он никого не видел. Впрочем, остальных мне довелось встретить уже в Рокруа, что меня приободрило; должен отметить, что мне повезло больше: у них отобрали кошельки, а мой, хвала небесам, находился при мне и был полнехонек. Между тем меня мучила мысль, должен ли я известить о случившемся господина кардинала: с одной стороны, я был его доверенным лицом и он не преминул бы добиться моего освобождения, однако, с другой — обращение с такой просьбой к первому министру значило бы, что я гораздо более важная птица, нежели хочу казаться. Перед господином де Монталем я выдал себя за лейтенанта в пехотном полку Грансея, где знал всех офицеров наперечет и, когда он потребовал меня к себе, легко смог ответить на все вопросы. Наконец, основательно рассудив, я предпочел не раскрывать своей тайны и, не привлекая внимания шпионов, передать весточку с первым, кто должен был выйти на свободу, или же дождаться общего обмена пленными (говорили, будто бы он вскоре состоится). Можно было бы воспользоваться и еще одной возможностью — предложить выкуп, благо я имел деньги, — но господин де Монталь отказался их принять, и эта моя надежда рухнула. Хотя мы и находились недалеко от столицы королевства, где у каждого имелись какие-нибудь знакомые, трудно поверить, что мало кому из пленников помогли. Я не мог оставаться безучастным к их страданиям и не поделиться тем, что имел, — и в результате совершенно опустошил кошелек. Я утешал себя мыслью о том, что вскоре должен получить из Лиона ренту за полгода, но, когда это время настало, возникло новое затруднение: на чеке нужно было подписаться настоящим именем, которое я скрыл от господина де Монталя, назвавшись лейтенантом из полка Грансея. Не желая прослыть лжецом, я предпочел остаться вовсе без денег и жить в нужде, нежели дать кому-либо повод для сомнений. Те, кому я одалживал, получив деньги из дома, стали прятаться от меня, чтобы не возвращать долги; столь милосердный к другим, сам я оказался всеми покинут, и наступившая нищета превзошла самые худшие мои опасения. Более трех месяцев мне приходилось жить на одном солдатском пайке, выдававшемся пленным, а в довершение несчастий у меня украли белье — я остался в одной рубашке и шейном платке и, когда стирал их, мне даже не во что было одеться. Вспоминая об этих злополучных днях, я с трудом представляю, как смог вынести эти душевные муки, которые усиливались и из-за того, что те, кому я помог в беде, чурались меня, словно зачумленного, хотя прекрасно знали, что я оказался в столь плачевном положении из-за своего сострадания к ним.
А между тем обмен пленными, о котором ходили слухи, все не начинался, и я не надеялся, что он состоится раньше, чем возобновится готовящаяся кампания. Я ждал только этой, и никакой другой, новости и был уже не в состоянии терпеть нужду; моя рубашка превращалась в лохмотья, я уже забыл, что такое вино или пиво. Хотя я и вызывал всеобщее сочувствие, но в сяк был стеснен в средствах и думал лишь о себе, так что мне не помогли ничем, кроме пожелания лучшей доли, но никто ничего не сделал для облегчения моего нынешнего состояния. Нетрудно понять, что, вымотанный столь жалким состоянием, я многократно порывался открыться господину де Монталю, предпочитая погибнуть сразу, чем продлевать унижение изо дня в день, и все-таки решил еще немного потерпеть; но когда долгожданный обмен в конце концов начался, то, к моему конфузу, маршал де Грансей, перечисляя имена своих пленных офицеров, так и не назвал имени, под которым я скрывался, ибо тот лейтенант, кому оно в действительности принадлежало, находился в полку. Не попав в число освобожденных, я в отчаянии провожал их взглядом и, истощенный душевно, уже не мог сопротивляться телесному недугу. У меня началась лихорадка, продлившаяся, по крайней мере, два месяца, а будучи помещен в тюремную больницу, я не смог положиться ни на кого, кроме одного офицера родом из Пикардии. Я открылся ему, посчитав достойным человеком, и попросил оказать мне две услуги: передать господину кардиналу письмо, где поведал о выпавших на мою долю испытаниях, и переправить мне ренту за полгода, которую просил получить вместо себя, — для этого я дал ему бумагу с моей подписью, чтобы тот, кто обычно выдавал мне деньги, ни в чем не усомнился. Но вместо того чтобы помочь мне, пикардиец украл деньги и оказался таким бессердечным, что и мое письмо господину кардиналу тоже оставил у себя. Я тщетно ждал ответа и от него, и от Его Преосвященства, но так и не дождался, хотя лелеял безумные надежды целых три месяца, объясняя задержку разными причинами. Наконец, видя, что позабыт всеми и на земле и на небе, если позволительно будет так выразиться, я пал духом настолько, что, не страшись я кары Господней, пожалуй, покончил бы с собой. Моя болезнь обострилась, и вскоре я почувствовал себя совсем худо, так что мне посоветовали исповедаться. Попросив призвать священника, который, к счастью, оказался честным человеком, я рассказал ему о некоторых своих злоключениях — и обо всем, что касалось принятого мной чужого имени и невозможности получить долгожданную помощь. Об остальном я умолчал из опасения, что из ложного усердия он выдаст тайну моей исповеди. Как бы то ни было, он успокоил меня как мог и предложил съездить ради моих дел в Париж; я поймал его на слове и, чтобы он смог получить остатки моей ренты, вручил подписанную мной бумагу, как прежде пикардийцу. Опасаясь нового обмана, я не стал говорить, на какую сумму рассчитываю. Действительно, оказалось, что были уже получены пятьсот экю, но так как мне причиталось еще за полгода, он привез мне такую же сумму, из которой удержал расходы на поездку. Доверься я ему до конца и попроси отправиться к кардиналу, — он бы, несомненно, согласился и выполнил поручение столь же честно, ибо был французом по рождению и характеру. Но Всевышнему было угодно, чтобы события развивались по-другому.
Теперь, когда нужда мне уже не грозила, я решил набраться терпения и ждать конца моих несчастий. Эта мысль пришла мне в голову потому, что начали поговаривать об окончательном мире, — у испанцев, терпевших поражение за поражением и позабывших о своих успехах в предыдущих кампаниях, такие разговоры вызывали, как и прежде, негодование. Все зависело от успеха начавшейся кампании: если бы испанцы нас победили, то надежд бы не осталось. Армию Короля возглавлял господин де Тюренн, долго разделявший командование с маршалом де Ла Ферте. Тот, сражаясь под Валансьенном, допустил тактический промах{216}, который виконт де Тюренн не преминул использовать для того, чтобы стать единоличным командиром. Но дела отнюдь не были плохи — напротив, когда соперничество между этими двумя полководцами, стоившее нам успеха в нескольких крупных военных предприятиях, улеглось, мы покорили несколько крепостей в разных местах. Конечно, без Дюнкерка, который впоследствии по договору был уступлен англичанам{217}, эти завоевания вызывали у нас лишь снисходительную улыбку, но виконт де Тюренн продолжал сражаться за него. Господин де Монталь, страшившийся заключения мира, признал, что его условия будут зависеть для них лишь от исхода битвы за Дюнкерк{218}, и, когда мне передали эти слова, я решил действовать сообразно своему дворянскому достоинству и насущным интересам, ибо понимал, что только так смогу вернуть себе свободу. Крепость эта была чрезвычайно важна для обеих сторон, и чем яростнее мы пытались овладеть ею, тем отчаяннее испанцы ее обороняли. Весьма осторожные в сражениях последних лет, теперь они бросили на ее защиту все силы; их поддерживал принц Конде со своими войсками — вместе они находились на расстоянии пушечного выстрела от наших рядов. Виконт де Тюренн, понимая, что они не сдадут город без боя и, как всякий опытный полководец, проявляя осмотрительность, не стал наступать безоглядно, а предпочел прежде дать смотр своей армии. Дон Хуан Австрийский, командовавший испанцами, покинул головной отряд своей армии, и принц Конде последовал его примеру, однако их сподвижник маршал д’Окенкур, слишком горячий и пренебрегавший осторожностью, подошел к нашим линиям куда ближе остальных; по нему стали стрелять, и мушкетная пуля отправила его на тот свет. Его гибель заставила отступить отряды, следовавшие за ним, но отнюдь не изменила намерение неприятеля атаковать наши позиции. Узнав это от своих разведчиков, виконт де Тюренн выдвинулся вперед и приготовился к бою; не ограничившись одной лишь напутственной речью перед полками, он обошел шеренги, чтобы посмотреть, все ли в порядке, и имел столь довольный вид, что никто из солдат не усомнился в будущей победе.
Я, конечно, не преминул бы подробно рассказать об этой славной для нас битве, если бы сражался вместе с ними, — но поскольку людей, пишущих о том, что они знают лишь понаслышке, намного больше, нежели очевидцев, находившихся на месте событий, и мне по опыту известно, что большинство из этих писателей грешат ошибками, я, пожалуй, не стану следовать их примеру, а ограничусь лишь фразой, что виконт де Тюренн, опрокинув вражескую армию, подступил к Дюнкерку и вынудил его капитулировать. Покорив город, он повернул свои силы против врагов, занимавших позиции вдоль морского побережья. Те, понимая, что не смогут противостоять армии, выигравшей такое большое сражение и овладевшей Дюнкерком, довольно скоро сложили оружие — не начни испанцы мирные переговоры, они неминуемо потеряли бы всю Фландрию. Я внимательно следил за новостями, — как я уже только что сказал, я был уверен: от этих переговоров, в которых было заинтересовано столько государств, зависит также и моя свобода. Я даже попросил благородного священника, некогда оказавшего мне любезность и съездившего по моим делам в Париж, делиться со мной всем, что он знал о текущих событиях, и именно он был так добр, что поведал мне о победе французов и о поисках мира испанцами.
Я возликовал, однако до подписания мирного договора оставалось около полутора лет, и мне пришлось с тоской ожидать, когда они наконец пройдут. Я мог лишь догадываться, что думал обо мне господин кардинал, который целых три года не получал от меня никаких известий. Несомненно, он считал меня умершим — ибо трудно было предположить, будто я жив, но не даю о себе знать. Но поскольку, даже проведя столько времени в плену, я никогда не терял надежды на освобождение, то постоянно откладывал возможность передать ему весть о моих несчастьях. Знаю, что многие осуждали меня за это; но тех, кто смотрит на вещи беспристрастно, я прошу принять во внимание причины, побудившие меня так поступать, — после чего готов целиком подчиниться их суду.