Шрифт:
— Алексинский не просто крикун, он негодяй! — гневно вырвалось у Кати. — И я тебе объясню, почему, если мы, как условились, больше здесь не задержимся. Но я могу уйти и одна, и тогда тебе все расскажет Иннокентий.
— Да, да, мы уходим, — спохватилась Людмила, — и сама не знаю, чего я так разговорилась. Но об Алексинском ничего не надо рассказывать, я все знаю, и Вера знает — дело не в нем, дело в Вячеславе. Он немножко увлекающийся, восторженный. — И поправилась: — Впрочем, как и я сама. Возьмем и пойдем пешком через всю Италию. И нужно, наверно, какое-то время, чтобы…
Она не нашла нужного слова, прищелкнула пальцами. Дубровинский ее выручил:
— …чтобы набить мозоли на пятках и тогда понять, что, сколько ни ходи, закинув голову кверху, манна с небес не посыплется.
Все рассмеялись.
— Вот и поставили точку, — объявила Катя и принялась застегивать пальто на пуговицы. — У меня для товарища Иннокентия только одно сообщение. Очень горькое. На будущей неделе качнется военно-окружной суд над нашей Боевой организацией. Судят Ярославского и других, кого в августе не подвели под дело «Тридцати семи». — Прерывисто, скорбно вздохнула.
Дубровинский помрачнел. Раскручивается все еще та пружина, что начала давить с момента разгрома кронштадтского и свеаборгского восстаний. Военно-окружной суд — значит, хотя и не расстрелы, но ссылка и каторга на длительные сроки. Эта угроза висит и над Менжинским. Хорошо, что он успел и сумел вовремя скрыться. За рубежом он в безопасности. Но все-таки среди своих есть же какая-то подлая рука — и подлая душа! — которая выдает и выдает товарищей. Кто?
— Тяжелую весть принесли вы, Катя, тяжелую. Что можно сделать? — Задумался. — Ничего… Только накапливать ярость. И не сидеть сложа руки.
— К Юленьке на квартиру — это в Удельной — уже несколько раз приходили жандармы. Выпытывают: «Мадам Менжинская, где ваш муж?» Будто жена окажется предательницей! Дети плачут, боятся, — сказала Людмила, покусывая губы. — Теперь жандармы грозят Юлию привлечь за укрывательство и за соучастие.
— Надо всем вам быть вдвойне осторожными.
— Научились. Ну, прощайте, Иосиф Федорович! Понадоблюсь я или Вера — известите нас через Катю. — Людмила уже опять улыбалась. — Люсей я ее больше не назову.
Подала руку Дубровинскому, легонько стиснула ему пальцы и отдернула руку.
— Почему такая горячая? Вам нездоровится? — спросила с тревогой.
— Просто играет кровь, — ответил Дубровинский с нарочитой небрежностью. Он-то знал, и врачи Обух и Епифанов знали, что началось очередное обострение легочного процесса и температура к вечеру неизбежно повышается. — Передайте мой поклон Вере Рудольфовне. А к вам, Катя, у меня вот какая просьба. Завтра я уеду в Москву. Связь на всякий случай в Москве через Вейсман Анну Ильиничну. Вернусь я сюда в конце ноября. К этому времени, а точнее — давайте сразу договоримся — на… мм… на двадцать девятое ноября, заранее купите мне билет до Бреста-Литовского. Там дальше я знаю, как мне ехать. А в Петербурге я появлюсь только для того, чтобы пересесть на этот поезд.
— Не беспокойтесь, товарищ Иннокентий! Все приготовим, — понимающе сказала Катя. — И очень хорошо, что заранее, без спешки, без трепки нервов. — Через плечо оглянулась. — Значит, до встречи в конце ноября? Счастливого вам пути!
6
Прямо с поезда Дубровинский не пошел на явочную квартиру, а долго бродил по кривым московским переулкам. Выпил чайку в извозчичьем трактире близ Трубной площади. Проехал на трамвае пять-шесть остановок, потом опять побрел пешком, резко меняя направление. Тихо кружились редкие снежинки, таяли, не долетая до земли. Беззлобно переругивались дворники, надвигалась малоприятная для них борьба с осенней слякотью. Утренняя Москва все больше наполнялась обычными для большого города шумами.
Дубровинский не спешил, однако долго мотаться по улицам было тоже совсем ни к чему, если слежки действительно нет. Не то как раз напорешься на нежеланную встречу. Он решил провести день или два у Никитина, пока тот найдет возможность передать хотя бы записку Анне. Наверняка за ней установлено наблюдение и навестить ее в доме будет нельзя. Ну ничего, Аня что-нибудь придумает.
Никитин очень обрадовался появлению Дубровинского. Принялся угощать его остатками вчерашнего ужина, разогретого на керосинке. Объяснил, что сам он сейчас на положении больного — «да нет, нет, ничего серьезного» — и с недельку может не выходить на службу, а потому Анна Ильинична уехала в Харьков, повидаться со своим братом.
— Ты с ней лично еще не знаком, Иосиф, очень жалею. Прекрасный человек. Душевный, деятельный. Одному мне тоскливо, пусто. — Он виновато повел плечами. — А с Лидией Платоновной дороги наши разошлись. Знаешь, как надломилась она тогда, еще после тюрьмы и ссылки, так и не расправилась. Не могу похвалиться, что сам целиком вернулся к нашему делу. Мотаться по белу свету, как ты, и под постоянным страхом ареста, суда я тоже теперь не способен, но помогать помогаю. Так, чтобы без улик. Не посчитай это трусостью, но на большее меня просто не хватит. И это, может быть, все же лучше, чем совсем ничего. Как ты считаешь?