Шрифт:
Не исчерпает время горечь потерь. «Комсомолка» к моему появлению в ней насчитывала 18 сотрудников, погибших на поле боя. И первым называли Аркадия Гайдара.
Почти все известные советские писатели с началом боев стали военнослужащими, получили командирские звания, многие носили полковничьи шпалы, потом звездочки. Но Аркадия Гайдара по состоянию здоровья медкомиссия одного из московских военкоматов начисто забраковала, признала негодным даже для нестроевой службы.
Однако бывший комполка по своему характеру не мог оставаться вдали от боевых действий. После настойчивых просьб и решительных рапортов он добился разрешения писать из армии, если его командирует на фронт какая-либо газета. Командировала своего любимого автора, конечно, «Комсомольская правда».
Он был счастлив, по свидетельству военкоров ТАСС, работавших рядом с ним, печатать в такой газете фронтовые репортажи, очерки о героях-красноармейцах и любых проблесках надежды. Нам, молодым сотрудникам «Комсомолки», говорили, что очерк Аркадия Гайдара «Мост» не уступает по глубине и живости стиля военной прозе Э. Хемингуэя.
Судя по сохранившимся докладным политруков Юго-Западного фронта, Аркадия Петровича берегли, его жизнь всячески опекали. Когда он где-то под Киевом с одной из частей попал в окружение, ему предложили улететь в Москву на специально выделенном самолете. Гайдар решительно отказался. Он ушел к партизанам и в одной из жестоких схваток с превосходящими силами противника погиб, сраженный огнем пулемета.
Военкора «Комсомольской правды» Аркадия Гайдара похоронили на высоком холме в городе Каневе. Где днепровские пароходы дали на подходе длинный гудок.
Гудят пароходы: «Салют храбрецам!»
Да, из «Комсомольской правды» 18 человек полегли на полях войны. Я впервые задумался, кто они, как жили, что стало с их вдовами и детьми, когда в редакции стали проводить «Фронтовые землянки».
Наш Голубой зал, место планерок, летучек и прочих «топтушек», преображался декорациями окопного быта. Потолок затягивался маскировочной сеткой, которую одалживали на гарнизонном складе, у одной глухой стены ставили настоящую военную палатку, к ней притаскивали лесной пень, прикрытый солдатской каской, чуть дальше была видна гильза от артиллерийского снаряда с горящей свечой внутри – символом нашей памяти… Из всех кабинетов в зал перетаскивали столы, на которые рядом с букетиками первых полевых цветов водружали картошку в мундире, черный хлеб с кусочками сала, зеленый лук с горками соли… И, конечно, армейские фляжки со спиртным… Звучала музыка военной поры…
Первыми за столы садились ветераны, с весенней гвоздичкой в руках, которую им вручали наши смущенные своей ролью девушки-секретарши, одетые в новенькие гимнастерки и пилотки со звездочками… Молчали.
Замысел такой реминисценции боевого прошлого оказался очень человечным. Воссоздавалась вроде бы театрализованная обстановка, но разве театр не трогает душу! На «землянки» приглашали больших артистов и военачальников, вдов и уже взрослых детей тех, кто погиб за их и наше будущее, за Родину. После «ста наркомовских грамм» чинность и полушепот застолья нарушались, начинал звучать подлинный, искренний голос «землянки», этой неповторимой встречи победителей и их потомков. Двух-трех часов не хватало, чтобы высказаться, повспоминать, попеть песни, давно заученные или недавно сочиненные Окуджавой …
Мы, стажеры и молодые литсотрудники, именно на таком интимном, журналистском празднике впервые услышали в исполнении Марка Бернеса на музыку Яна Френкеля и слова Расула Гамзатова великую песню «Журавли».
Такие эпизоды не падали камнем в память, а оставляли в сознании долгие круги.
Родилась идея памятника, чтобы увековечить в родных стенах память погибших. Я, вспоминая розоватые волны от крови раненых солдат, лечившихся в сочинских госпиталях, тоже громко поддерживал замысел. Набрался смелости и пошел к Борису Панкину, ставшему уже главным редактором «КП», и предложил, чтобы этот памятник сделал Эрнст Неизвестный. Я видел его на недавней «землянке», он чуть ли ни смахивал слезу и обнимался с маршалом Коневым…
Уже несколько лет Эрнст Иосифович был в опале. Неизвестный, гласил грустный каламбур, пребывал в неизвестности после пресловутой выставки 1962 года, на которой Никита Хрущев назвал выставленные в Манеже скульптурные произведения Неизвестного «дегенеративными». Большого художника при партийной критике легко было превратить в пугало. Но Борис Дмитриевич Панкин не только не испугался гонимого имени, но даже обрадовался, когда оно прозвучало в связке с газетой.
Отлично помню свое первое посещение мастерской скульптора. Это был какой-то сарайчик. Но обстановка – рабочая, настрой мастера рабочий. Он тепло меня встретил, как только узнал, что гость из «Комсомолки». И сразу же согласился на сделанное мной от имени Бориса Дмитриевича Панкина предложение. Сказал: «Охотно возьмусь за такую работу». И Неизвестный соорудил в кратчайший срок замечательный памятник погибшим журналистам «КП»: пишущее перо, и с пера будто огонь бьет.
Жил Эрнст Иосифович, по-моему, ниже черты бедности, просто бедствовал… Я завел разговор о гонораре за выполненный заказ. Удивительной вышла дальнейшая сцена.
– Гонорар? – воскликнул Неизвестный. – Хорошо. Дайте бумагу, я напишу.
Бумага нашлась. Я подумал о сумме с нулями, потянет ли бухгалтерия. Про А. Васильева, главбуха издательства «Правда», где мы финансировались, поэт Михаил Светлов написал бессмертные вирши:
Я в бухгалтерию спустилсяНеся в душе огонь и муку.А что Васильев положилВ мою протянутую руку?