Шрифт:
Тогда пошлите к нему домой несколько слов от моего имени.
Радиограмму срочно послали, а на следующий день в эфире эхом вздрогнуло имя жены матроса Н.: «Очень по тебе скучаю, очень люблю, извини молчание…»
Конечно, не из одних радиограмм складывается настроение моряка. Володя Герман, например, возит с собой катушку магнитофонной пленки, где записаны голоса жены и сына, где записан одесский прибой на Лузановке, и пестрый шум Привоза, и дыхание Манежной улицы, где он живет. Он давно знает, в каком месте стихотворения Игорек споткнется и в какую паузу его поцелует мама, и когда в магнитофоне прошелестит автобус, но все слушает пленку по вечерам и слушает.
И весь в это время там, где Мила и Игорек. На своей земле. Подчас Володя и не замечает, что вместе с ним пленку слушают еще несколько моряков, а те, наверное, не замечают Володю, потому что каждый сейчас слушает своего Игорька и свою Милу, свой город и свою землю.
…Уже после того, как на обратном пути прошли Италию, весь танкер подсчитал, что наша земля покажется через четверо суток в 14:30. Через четверо суток в 14:30 вокруг было море. Стали склонять штурманов. Потом пошли еще раз гладить сорочки, так как по трансляции землю пообещали в 20:00.
В 19:00 все свободные от вахты были на палубе и угадывали в темноте берег. Свою землю. Ждали, как могли: смеялись взрывом, прямо от серьезности в хохот, сыпали словами, гадали, привезут ли жены ребятишек, не холодно ли им сейчас там, на берегу, скоро ли подадут катер на рейд.
И никто не думал о том, что пролетят, блеснув, эти два-три денечка Родины, и опять в рейс, опять тысячи часов без своей земли. Без тебя, вот этот берег, вдруг вынырнувший из моря, без тебя, любимая, уже привыкшая к тому, что встретив, надо снова проводить, без тебя, непоседа, с твоим радостным криком: «Смотрите, ко мне папа приехал! Мой папа приехал!».
Таким представляется дом издалека, когда затушевывается в сознании все плохое. Мои старшие коллеги, слушая морские рассказы молодого корреспондента, не тонули в лирике, как я. Им рисовался советский дом без прикрас. С хлебными очередями. С назревавшими бунтами на местах. С роскошью верхов за государственный счет.
Но откровенно говорить о базовых пороках системы, обо всем наболевшем в газете было бы непростительным донкихотством. Вылетел бы с шестого этажа в два счета. Да и кто бы напечатал!
И это при том, что в 60-х печать вместе с обществом преобразилась. Неожиданно пришло время масштабных тем, острой открытой критики. Пока в массе своей она касалась боковых социальных и экономических проблем, второстепенных персон. Но ряд изданий замахивался на большее. К их числу относилась и «Комсомолка».
Юрий Воронов в тандеме со своим заместителем Борисом Панкиным, а потом и сам Борис Панкин, ставший главным редактором, сделали «Комсомолку» собирательницей передовых идей, трибуной публицистов, готовых положить голову на плаху за свои убеждения. Не забыть волнений среди интеллигенции, официального гонения на газету после публикации статьи Лена Карпинского и Федора Бурлацкого против всесильной цензуры. «КП» выстояла.
Но потеряла замечательного члена коллегии Константина Щербакова. Потом расправились и с Л. Карпинским, и с Ф. Бурлацким…
Газета с помощью Бориса Панкина и Константина Щербакова распознала талант, защитила, предоставила страницы Булату Окуджаве, которого сразу и горячо полюбила молодежь. Газета показывала, как оттепельная страна рвалась из-под железного занавеса. Она с восторгом, помню, писала о концертах приезжавшего в Советский Союз Игоря Стравинского, новых звезд зарубежного кино, театра, балета.
Еженедельно шли редакционные «четверги». На них открывались таланты молодых актеров, певцов, музыкантов – Михаила Козакова, Тамары Синявской, Муслима Магомаева, Николая Петрова, ансамбля «Ореро».
Поразительное было время. Прогнав с должности члена редколлегии Константина Щербакова, через какое-то время большое начальство позвало его обратно. «Комсомольская правда» была газета дерзкая, умная, далеко видела, и кто выходил за рамки даже этих критериев, грубо говоря, задирался, уже никогда не мог рассчитывать на снисхождение. А Константина вернули! И это после той самой статьи, где под сомнение поставили необходимость цензуры в театральном процессе. Такого никогда не бывало.
В чем секрет? Никто до тех пор не мог столь талантливо и честно говорить обществу о театре. Никто, кроме Щербакова, не говорил честно и талантливо театру от имени общества. Не без его усилий случилось становление Эфроса, Ефремова, Радзинского, Захарова, Фоменко. Имя Товстоногова благодаря во многом перу Константина стало символом целой театральной эпохи.
Менялись художественные предпочтения, уходила одна стилистика, возникал новый театральный и литературный язык, а К. Щербаков оставался проводником передовых идей и экспериментов. Он поддерживал такие сочетания реальных нравственных поступков художников и их спектаклей, что брала оторопь: это ведь один целостный ряд. Именно поэтому их работы становились культурными событиями мирового звучания.