Шрифт:
— Не все в этой жизни поддается логическому объяснению.
— Позвольте не согласиться. Если что-то невозможно объяснить логически, значит, где-то в размышлениях была допущена ошибка.
— Я, кажется, начинаю догадываться, кто вы, что вы и откуда.
— Любопытно.
— Во- первых, вы убежденная материалистка и атеистка.
— Хм…
— Дальше? Вы ученый. Причем явно не гуманитарий. Химик, физик, биолог — где-то в этой области…
— Интересно, а это с чего вы заключили?
— Долго объяснять. Но скажите, я прав?
— Абсолютно. У меня что, формулы на лбу нарисованы?
— А вы в зеркало когда-нибудь смотритесь?
— Бывает.
— И что, формул не замечали?
— Ну хватит! Можете еще что-нибудь отгадать? Что еще подсказывает ваша интуиция?
— Конечно, много чего еще. Продолжаем. Вы не просто ученый, вы советский ученый. А это совсем иная категория.
— Что вы имеете в виду?
— Только советский ученый может так страдать за идею.
— Страдать? Вы думаете, я страдала?
— Я вижу.
— Хорошо, может быть, вы отчасти и правы.
— Может, и не отчасти. Вам трудно признаться в этом даже себе. Особенно себе.
— У меня к вам просьба, — сказала она, внезапно посерьезнев, — не делайте мне, пожалуйста, рентгеновских снимков моих же собственных внутренних органов, особенно души.
— Вы в нее верите?
— В душу — да, но не в ее бессмертие.
— Что ж, и это уже неплохо. Я, кстати, не закончил свои разоблачения.
— Неужели?
— Итак, мы остановились на том, что вы советский ученый. Можно предположить, что ваша научная деятельность могла быть связана с секретами. Если это так, то…
— Я думала, что монахи здесь отрезаны от внешнего мира. А вы, оказывается, достаточно искушены в мирских делах…
— К сожалению, полное отрешение от мирской жизни практически невозможно. Даже здесь.
— Но откуда вам знакома внутренняя политика Советского государства?
— Терпение, сестра, терпение. Все узнаете в свое время. Сначала закончим вашу историю. Среди монахов тоже были хорошие детективы. По крайней мере, так утверждает художественная литература.
— Вы и светские книги читаете?
— Дочь моя, когда-то я был простым мирским человеком и позволял себе читать самые разные книги. Но оставим вопросы литературы и перейдем к сермяжной правде жизни. Подзабыл, на чем мы остановились…
— На моей научной деятельности.
— У вас хорошая память.
— Не жалуюсь.
— Такая память доставит, я думаю, вам еще много проблем. Но, помяните мое слово, когда-нибудь эта хорошая память еще сослужит и добрую службу. И не только вам, может быть.
— Вы пророк?
— Прошу, оставьте свои лукавые улыбочки, вы, Фома неверующий. Вы еще не раз вспомните, что я вам говорил.
— Простите, батюшка, мой скепсис — профессиональная болезнь. Но вам я не могу не верить. Может, тогда вернемся к вашим догадкам.
— И то правда. Итак. Дайте-ка подумать… Нелады с властями?
— Да.
— Правозащитное движение? Вы были постоянно под контролем внутренних органов?
— Да, кажется, да.
— Особенно последнее время?
— Ого! Вы в самом деле монах или контрразведчик?
— Я настоятель монастыря.
— Да… Может быть, я ошибаюсь, но кажется, что не только наши спецслужбы наблюдают за мной.
— А кто же еще?
— Я… я не знаю.
— Но вы же рисковали своей жизнью. Вы диссидент и секретный химик. Вас могли посадить…
— Всех не посадят.
— В тридцать седьмом пытались… Значит, вы решили бежать?
— Да.
— Но для вас, более чем для других ваших соотечественников, все границы перекрыты.
— Да, я была как в клетке.
— Добраться сюда вы могли только одним путем — через Финский залив. По льду.
— Отец Варлаам, вы ясновидящий?
— Другого пути у вас не было и быть не могло. Остается только ледовый путь.
— Он вам знаком?
— Не понаслышке. Видите пятно на щеке?
— Да.
— Это память о том переходе по заливу.
— Вы тоже бежали, как я?
— Да, и не я один.
— Вы что, бежали из монастыря?
— Из монастыря, но не от Бога.
— Вас преследовали?
Отец Варлаам какое-то время не отвечал. След от того бегства остался не только на его щеке. Он начал говорить совершенно другим голосом — тихим, срывающимся, переходящим иногда в шепот.