Шрифт:
— Хатия, или ты рехнулась, или меня принимаешь за круглого дурака!.. Ты думаешь, Бабило поверил в твою сказку?
— А он поверил бы, если б я сказала, что его сыновья погибли?
— Нет!
— Почему?
— Да потому, что это неправда!
— А если бы сказала, что они живы?
— Это ведь тоже неправда?
— Сосойя, двух неправд не бывает. Сыновья Бабилы или живы, или погибли… В их гибель Бабило и Какано не верят, значит, они должны поверить, что они живы.
— Но ты…
— Что — я?
— Я не сказала, что эти ребята — их сыновья… Пусть они думают, что это так. Что в этом плохого?
— Да нет, плохого ничего…
— Тогда в чем же я виновата?
— Ни в чем, Хатия…
Пусть Бабило и Какано думают, что живы их дорогие мальчики, что в этом может быть плохого? Ничего. Это неправда? А если правда? Если это правда, тогда — хорошо? Хорошо! Вот в том-то и дело! Всякая правда хороша? Этого не может быть! Ну а всякая ложь? Плоха ли всякая ложь? Нет, конечно! Но ведь хорошая ложь лучше плохой правды? Лучше! В том-то и дело!..
— А сейчас о чем ты думаешь, Сосойя?
— А сейчас я думаю о том, как завтра тетя испечет большой-пребольшой мчади и как я наброшусь на него!
— Сосойя, какого цвета небо?
— Синее, Хатия.
— А какого цвета синий цвет?
— Синий?.. Ну… Синий — это цвет неба.
— А это красивый цвет?
— Очень красивый, Хатия!
— А что это значит — красивый? — не отставала Хатия.
— Красивый? — Я привстал и посмотрел в лицо Хатии. — Красивы большие синие глаза… Черные брови… Черные ресницы… — Я провел пальцами по глазам Хатии. — Красивы каштановые волосы… Маленький нос… Пухлые губы… Белые зубы… Красивы прозрачные уши, высокая шея… Вот ты, например, Хатия, красивая…
— Значит, я — синяя, цвета неба?
Я вздохнул.
— А ты какой, Сосойя?
— Я? Я — обезьяна!
— А какая она, обезьяна?
— Точно такая, как я!
Хатия погладила мое лицо.
— Какого цвета у тебя волосы?
— Черные.
— Глаза у тебя большие. И ресницы длинные. А глаза у тебя какого цвета?
— Карие.
— Нос — прямой, небольшой… И губы пухлые. А зубы?
— Зубы у всех белые, Хатия.
— Ты красивый, Сосойя?
— Хорошо, что ты не видишь меня!
— Я вижу тебя, Сосойя! Тебя и солнце. И больше ничего.
Я лег опять. Хатия склонилась ко мне, приложила ухо к груди. Наверно, она прислушивалась к биению моего сердца. А я наслаждался теплом ее рук и щеки и, как тогда, на берегу Супсы, чувствовал, как это тепло вливается в меня. Я слушал шум реки, верещание сверчков, лай собак и не видел ничего, кроме Хатии и усеянного звездами неба. Я знал, что Хатия видит только солнце и меня, и был уверен, что и небо, наверно, видит нас — Хатию и меня.
Я проснулся с первыми лучами солнца. Быстро вскочил, оделся и подошел к постели Хатии. Подложив под щеку обе ладони, она мирно спала. Я стал легонько тормошить ее.
— Хатия!
— А? Это ты, Сосо? — Хатия присела на кровати.
— Да. Вставай, пора уходить.
— А какое сейчас время?
— Утро уже. Одевайся, я пойду оседлаю осла.
— Хорошо.
Я спустился во двор. Наш осел, помахивая хвостом, щипал траву. Я оседлал осла и поднялся в комнату. Хатия была уже одета.
— Пошли! — сказал я шепотом.
— Почему ты шепчешь, Сосойя?
— Они еще спят.
— Разве еще так рано?
— Да. Идем!
— Так и уйдем, не попрощавшись?
— Не надо их беспокоить. Пошли. — Я вывел Хатию на балкон.
— Неудобно, Сосойя!
— А будить чуть свет стариков удобно? Идем!
Мы спустились с балкона. Потом я вернулся в комнату, стащил во двор мешки с кукурузой, кое-как навьючил ими осла.
— Ну, тронулись! — Я взял Хатию за руку.
— Ах вы разбойники! Хотите улизнуть?
На балконе стоял заспанный, взлохмаченный дядя Бабило.
— Вы что же, хотите опозорить меня? Куда это вы не евши?! — погрозил он пальцем.
— Спасибо вам, дядя Бабило, но лучше нам отправиться пораньше, дорога все же длинная, вы уж не обижайтесь, пожалуйста! — попросил я.
— Да, пожалуй, твоя правда… — согласился Бабило.
— Ну, мы пошли, дядя Бабило! До свидания и большое вам обоим спасибо!
— Погоди, сынок, погоди!
Бабило вошел в комнату и почти тотчас же вернулся обратно. У меня потемнело в глазах: в руках он держал полушубок и сапоги. Бабило не спеша спустился по лестнице и подошел к нам. Я не мог вымолвить слова, язык одеревенел во рту. С трудом я сдерживал себя, чтобы не разреветься.