Шрифт:
Курды умылись, побрились и вскоре сошли. А жара осталась. Согласно менталитету, кондиционеры имелись, но не работали. Не любили они работать. Забыли, как это делается. Ездили они в вагонах туда–сюда. Туда–сюда.
И я сидел напротив жены, которая молча и покорно увядала в невыносимой духоте. Потом забылась, уснула. День кончался. Солнце где–то на краю мира опускалось в пустыню. В пыль. В золу пустыни. Но прохлада не приходила. Не может быть прохлады в духовке.
Потом потемнело, и мимо окон побежала ночь. Луна засветила в купе. Света я не зажигал, смотрел, ожидая сна, на бесконечное движение меридианов верблюжьих колючек.
Потом на одной из остановок в купе вошла женщина. Разложила вещи, села у окна и, к тому времени, как появился ещё странный господин, успела всплакнуть. Периодически всплакивала и потом, когда поезд разогнался, и полная луна опять зависла над вращением остывающей пустыни.
Что такое «камзол» я до сих пор не знаю. Но, по всей вероятности, на господине из сумерек был именно «камзол». Потому что на голове у него была ещё и треугольная шляпа. Ну, как назвать длинный, почти до полу, пиджак со множеством пуговиц? Раньше это называли «лапсердак», но теперь, когда все некоренные евреи выехали из Казахстана на свою историческую родину в Биробиджан, все такие «лапсердаки» нуждались в обязательном переименовании, достойном времени. К лапсердаку под треугольной шляпой подходило именно «камзол».
Господин из сумерек торопливо сбросил своё душное одеяние, треуголку в том числе, и оказался в костюме, почти цивильном. Впрочем, через несколько минут, он, как и весь поезд, разоблачился до своих индивидуальных границ приличия. То есть, остался в лёгкой шёлковой рубашке со штрипками [4] и в чёрных рейтузах [5] .
Не менее необычным для наших мест оказалось и имя нашего нового попутчика — Джакомо. После курдов мне было неловко интересоваться его национальностью, явно иностранной.
4
соглашаюсь, что выглядеть это может ужасно, но звучит здорово
5
речь идёт о мужской одежде.
Далее новый пассажир повёл себя, как обыкновенный советский человек. Джакомо извлёк из своей сумки бутылку, похожую на старинный кувшин, и предложил всем нам вина. В купе загорелся неяркий свет, тут же появились подходящие стаканы. Соседка Джакомо оказалась молоденькой женщиной со следами косметики, размазанной по миловидному личику. Пока Джакомо разливал своё вино, она достала маленькое зеркальце и двумя–тремя лёгкими движениями привела себя в порядок.
После двух — трёх стаканчиков призрачного напитка женщина ожила окончательно, лёгкий смешок стал раздаваться в купе, и я был вынужден обратить на это внимание её и Джакомо, который взялся нашёптывать ей на ушко всякие, видимо, забавные вещи. Жена спала, я боялся, что её могут потревожить.
Но, впрочем, вскоре и женщина уснула, укрывшись влажноватой железнодорожной простынью. Мы с Джакомо остались одни у столика, потому что не могут настоящие мужчины лечь спать, если в бутылке остаётся ещё хоть капля крепкого напитка.
Я спросил Джакомо, как ему удалось безутешную, мокрую от слёз женщину, вывести из её состояния? Что такого можно наговорить ей в полчаса, что она начинает смеяться, а потом спокойно засыпает, когда казалось, что совсем недавно ей хотелось расстаться с жизнью?
— Я не просто Джакомо, молодой человек, ответил мне странный господин. Я — Джакомо Казанова.
— Какое удивительное сочетание! Какое замечательное совпадение! — воскликнул я. Быть однофамильцем всемирно известного философа и обольстителя! И я спросил ещё, с трудом сдерживая невольное ехидство: а не трудно ли ему, Казанове Джакомо, жить в наше время с таким именем? — Нет, не трудно, — ответил мой, слегка захмелевший, собеседник. Потому что он… ОН… это — я…
Странный был человек, этот наш попутчик. Странный, если не сказать больше. Той ночью он чуть–чуть рассказывал о себе. Он рассказывал, я — слушал. Вот и всё.
При всей своей гениальности, маэстро Феллини согрешил против истины, когда в известном фильме представил моё публичное свидание с мадам Леокрисой. Победа над женщиной не может быть столь быстрой, даже если время схватки превысит все рекордные сроки. И здесь бессильна техника и самые древние, проверенные, любовные снадобья. Если женщина не любит вас — она бревно, даже если бьётся в счастливых судорогах от привычных, исторически сложившихся природных взаимодействий с мужчиной. Мадам Леокриса была моей любовницей, моей любовью на протяжении лет полутора, прежде чем всенародно я совершил свой, якобы, подвиг. Любовь не спорт, не знание тайных приёмов… Да, я не мог не оказаться победителем. Потому что эту мадам Леокрису, эту истеричку, нимфоманку, хотя и — страстотерпицу, я знал до того уже 78 недель, а, значит, уже пережил с ней все возможные ужасы войны между мужчиной и женщиной. Я знал, отчего она заводится, отчего рыдает, и во сколько приходит к ней муж маркиз в опочивальню. Я нюхал его потные носки, притихши, валяясь под роскошным супружеским ложем, пока их светлость и сиятельство силились удовлетворить свои жалкие потребности. Мадам Леокриса кидалась ко мне после, без омовения, плача, и роняя вслух какие–то, непонятные мне, русские слова. Её муж маркиз были большая сволочь, чем стимулировали симуляции жены. Её мстительные компенсации в посторонних связях возрастали в геометрической прогрессии.
Первые два месяца я просто выслушивал м-м Леокрису, потом рассеянно она отдалась, но… не то… не так… ведь самое малое, что может вам дать от себя женщина — это своё тело. С м-м Леокрисой на сей факт мы даже не обратили внимания, понимая созвучно, что не он суть главное. И я помню, хотя и страстную, её предвосхитительную дрожь и лобзания, но которыми как будто м-м Леокриса старалась от меня защититься. Смертельно серьёзное пришло после, когда мы пытались друг от друга оторваться, проваливаясь всё дальше в глубины непознанных, неизведанных мук и счастий, выбрав себе из всех запретных и губительных плодов самый ядовитый.