Шрифт:
Кто его знает, сколько бы еще куролесил Карпуха, если бы беды не натворил. Беда пришла в самую неподходящую пору. Женился парень, красивую девку, Стешу, взял из соседней деревни, и вот надумал отцовскую усадьбу благоустроить — яблонь насадить, ягодников, цветничок разбить. Здоровенный камень лежал посреди огорода. Как такие камни убирают в крестьянском хозяйстве? Выроют рядом яму, спихнут его туда, закопают, лишнюю землю — враскид. У Карпухи все делалось не по–людски. Ухнуло как–то раз, грохнуло в Карповом огороде, дым к небу взметнуло. Прибежали соседи, видят — лежит Стеша на земле возле коровника, в крови, в молоке, пролитом из подойника. А дальше, меж гряд с репой, и самого Карпуху нашли. Убились оба. Камень–то он порохом подорвал. Да не предупредил Стешу свою, как раз вышла она из коровника, окончив дойку. Гранитным осколком и ударило ее в голову. И самого не пощадило. Но сам выжил, только волос лишился — опалил череп, перестали расти, а Стеша, как говорится, отошла. Похоронил ее, и завял человек. В то время мировая война начиналась, четырнадцатого года, ушел Карпуха на нее добровольно и только через девять лет вернулся в село — с тремя «Георгиями» и с орденом Красного Знамени. Где ни воевал, в какие пекла ни кидался, по женке тоскуя, — смерти не нашел, лишь геройством везде отличался невиданным. Живет теперь бобылем. Хотя как сказать — бобылем: двух сирот чужих растит, взял из детского дома; старшему уже шестнадцатый год пошел, младшей не то четырнадцать, не то пятнадцать. Одним из первых в колхоз записался в свое время, хороший мастер, в чьем только доме мебелишки не сыщешь, изготовленной его руками. И по красному дереву может, и под птичий глаз, и как хочешь. Да, большой мастер. А в жизни неудачливый.
Рассказал эту историю Лаврентьеву дядя Митя как–то вечером, когда Ирина Аркадьевна ушла погостить к Людмиле Кирилловне и они остались в квартире одни. Лаврентьеву после этого очень хотелось самому поговорить с Карпом Гурьевичем, человеком такой необычной биографии, но все не было подходящего повода к обстоятельному разговору. Говорили, что старый Карп не любит, когда его попусту тревожат дома, а в столярной мастерской — там он занят, хмур и неразговорчив, там он орудует рейсмусом, фуганком, пилой — не подходи.
Теперь случай был, пожалуй, удобный: Лаврентьев решил дождаться окончания работы в омшанике и пойти, как бы невзначай, по дороге с Карпом Гурьевичем в село. Погруженный в свои мысли, он не услышал, как, мягко ступая, подошел дядя Митя.
— Ну вот, Петр Дементьевич, и управились.
Савельич раскуривал цигарку. Карп Гурьевич, сняв шапку, синим платком утирал лысую голову, на которой таяли снежинки. Костя Кукушкин запирал на висячий замок дверь омшаника.
— Товарищ агроном, — говорил паренек, не оборачиваясь, — мышеловки велите купить. А то мышь теперь, как похолодает, с полей в дома повалит, на зимовку. Гляди, и до ульев доберется.
— Верно, верно, — поддакнул дядя Митя. — Напакостит. Надобны мышеловки. Две есть, — мало… Капканчиков бы еще…
Заперли омшаник, заперли инвентарную сараюшку, оглядели всё в последний раз, — пошли, протаптывая в снегу пять стежек. Дядя Митя свернул к дому, пропал в яблонях и вишнях. Костя убежал вперед — не выдержал степенной ходьбы. Скоро и Савельич попрощался, зашаркал красными, из автомобильной резины, галошами в свой проулок.
— Богатое хозяйство — пчельник наш, — сказал Карп Гурьевич, вышагивая рядом с Лаврентьевым. — Вторая по доходности колхозная статья. Первая — огородное семеноводство. Крепко его поставила Клашка.
О Клавдии, старшей сестре жены Антона Ивановича, Лаврентьев уже слыхал не раз. За два дня до его приезда в колхоз, закончив все свои огородные дела, она отправилась в область на семеноводческие курсы и вернется только в феврале. Ему не терпелось ее увидеть, потому что о ней рассказывали просто чудеса. Антон Иванович, тот прямо заявил, что, если бы не Клавдия, — колхозу бы форменная труба была. В прошлом году сто восемьдесят тысяч доходу семеноводки дали и нынче полных двести. А звенишко — пять баб, да и то одна из них старуха, бабка Павла Дремова — Устинья.
— Рыжова у вас молодец, — согласился с Карпом Гурьевичем Лаврентьев. — Двести тысяч!..
— Дядя Митя почти сто дал, — продолжал Карп Гурьевич. — И больше бы вышло, — хозяйство у нас неправильное, Петр Дементьевич. Клевера вот… Где они, клевера? Вымокают. Видели сами поди, севооборот какой непутевый составлен, Бились, бились с клевером лет десять, бросили: убыток, да и только. На верхних местах сеем деляночки — гектаров восемь от силы. Или за гречиху, скажем, взяться… Пчела бы разгулялась, она бы нанесла меду. Эх, Петр Дементьевич, Петр Дементьевич! Губит нас болото, без ножа режет, крылья связывает. И откуда идет — ума не приложишь. Вроде бы и леса кругом, и река воду сосет, а вот на тебе.
— Карп Гурьевич, — спросил Лаврентьев, — вы здешний старожил, хорошо, наверно, помните, как хозяйствовал помещик?..
— Э, помещик! — поняв его мысль, не дал договорить Карп Гурьевич. — На дешевых наших руках помещик держался, поля у него через каждые пять сажен — а то и чаще — канавищами были исполосованы. Его дело какое? Ни трактора ему не надо, ни сеялки, ни жнейки — батрак на своем горбу все вывезет. Далеко вперед барон не заглядывал, живет сегодня, сам–три, сам–четыре получает, сыт, на ром — ром он любил, — на картишки монета есть, и доволен. Дикий человек был, серый. Не годится нам, Петр Дементьевич, на помещика оглядываться. Не через канавы наш путь лежит… Ну, может, ко мне зайдете?
Они стояли возле заметенного снегом крыльца домика Карпа Гурьевича.
Лаврентьев обрадовался такому приглашению, — разговор с колхозным столяром ему нравился, и сам столяр нравился, и вся его удивительная биография.
— С удовольствием! — согласился он, подымаясь на крыльцо. — Ноги озябли. А что это у вас? — заметил над окном белые чашки фарфоровых изоляторов. — Разве в селе было электричество?
— Я не барон, — ответил как–то непонятно Карп Гурьевич. — Не одним сегодняшним днем живу. Пошли!