Шрифт:
Каждый остров, на котором делаю привал, для памяти помечаю в дневнике условным названием, понятным лишь мне. Сегодняшний, к примеру, назвал Благоденствием. Всё здесь прекрасно, как в саду Семирамиды. Шелковистая поляна с густой, никем не хоженой, тёмно–зелёной осокой. Жёлтая, в барханах, блестящая от сырости, песчаная коса, удобная для причаливания моего плота–катамарана. Кудрявые кусты ив и бело–пенных черёмух вперемежку с елями, берёзами, тополями источают аромат весны, а между ними на полянах рдеют оранжево–алые огоньки. У кромки воды обилие сухого плавника и свитков бересты для костра. В озерке–блюдце, окаймлённом камышом, плещутся утки. Кулики озабоченно снуют по берегу. Тёплый безветренный вечер. Спокойная гладь реки, плавно несущей в океан свои нескончаемые воды. Так было здесь тысячу, а может, сто тысяч лет до меня. Так будет и после.
Хотя, как знать? Станет людям тесно на планете, дойдут и до этих чистых, незапятнанных цивилизацией, территорий. Загадят, заплюют, забросают сигаретными пачками, пластиковыми пакетами и бутылками, консервными банками. Сгонят уток с насиженных гнезд и застроят эти дивные берега своими уродливыми коттеджами, молчаливо–пустынными, больше похожими на могильные склепы, чем на дома живых обитателей.
Как наяву, в памяти пятидесятилетней давности тальниковый колок за нашим домом, пара уток, грузно шлёпнувшихся в двух шагах от меня. Словно, из потусторонней жизни вижу себя в шалашике в том колке. Холодное ружьё в озябших пальцах. Ствол просунут между ветками чуть вправо. Пока буду вытаскивать его из веток, вспугнутые шевелением утки успеют улететь. Сижу, не шелохнувшись, смотрю на селезня. Утка, та сразу задрала задницу кверху, встала торчком в воде, выискивая лягушек, личинок, съедобные корешки и всё остальное, что составляет её утиное меню. А селезень уставился на меня немигающим глазом, что–то заподозрил. Хотя бы на метр отплыл вправо, ближе к мушке. Шею вытянул настороженно, замер изваянием и не шелохнётся. Пёрышки блестят на нём, переливаются сине–зелёными тонами. Красавец!
— Генка, стреляй! — кричит отец со стога за нашим сараем. Он махал вилами, сбрасывая коровам сено. Видел пару крякух, в крутом пике спланировавших в колок.
— Генка, стреляй!
А как стрелять? Селезень косит глаз на шалашик, не отплывает, проявляя завидное терпение, которого явно не достает мне. Осторожно тяну ружье к себе, высвобождая ствол из неудобного положения. В то же мгновение селезень взмахнул крыльями, и с громким кряканьем утки исчезли так же быстро, как и появились.
В мае 57-го это было. Пол века жизни прошло. Слетели полста как с куста! В один миг! А в глазах не проходит картинка того весеннего утра. Вижу хрупкий ледок по краям озерка. Чувствую запахи талой воды, ружейной смазки и прелой соломы, прикрывающей шалашик. Всё будто вчера было…Или только что…В памяти даже подстилка с капельками росы и тот единственный патрон шестнадцатого калибра с пометкой шилом: дробь, третий номер. Больше одного–двух патронов отец не давал. Не припасы жалел, а попросту отучал зря палить. Промахнёшься, воротишься с пустыми руками — долго потом не проси ружья.
А утки, сделав круг, снова плюхнулись в колок на другой стороне озерка. Покрякали в кочкарнике и скоро выплыли на чистую воду. Тут уж я не подкачал. Прицелившись не спеша и уверенно, грохнул из ружья дымным выстрелом, порушив тишину чудесного майского утра. Селезень, уронив голову в воду, отчаянно молотил лапками, выписывая круги и удаляясь к середине озера. Ни лодки, ни болотных сапог у меня не было. Не раздумывая, в охотничьем азарте, бросился в ледяную воду, по грудь в болотной жиже добрел до раненой утки и схватил ее за шею. Мокрый, счастливый бежал домой, не замечая от радости ни холодной, мокрой одежды, прилипшей к телу, ни воды, хлюпающей в кирзовых сапогах.
Того селезня, подстреленного мною впервые в жизни, вспомнил я, обходя с ведром, утиные гнезда. Кряквы нехотя взлетали почти из–под самых ног. В гнездах лежали свежие, не засиженные яйца. Я взял несколько штук, сварил в ведре на костре. Нежно–белые, с оранжево–красными желтками, они были очень вкусны.
В своем жизнеописании я мечусь как заблудший путник, сбившийся с дороги и торопливо пытающийся отыскать её. Мысли скачут, забегая вперёд, возвращая к действительности, бросают в далёкое, хотя и памятное, детство. Стараюсь обуздать их, придерживаясь хронологии событий, не прыгать через годы. Как перескакивал в молодости через ступени трапа, легко взбегая на мостик китобойца.
Потому вновь вернусь в 1957-й, в год начала посадки боровлянского соснового бора. Там, за околицей Боровлянки, в километре на юго–запад, если ехать во Владимировку, в молчаливом сумраке замерли полувековые сосны. Пятьдесят лет назад родился этот бор. Как сажался он? О! Это целая история!
А было так…
Много леса повыхлестали боровлянцы на дрова, на строительство изб, бань, сараев. И там, где стояли ровные, высокие березы, осины, во множестве белели пни свежих и давних порубок. Без ведома лесника пни появиться не могли. Но всем надо жить. Всем дрова, бревна, доски, жерди, колья нужны. Лес под боком — как не срубить, не спилить несколько деревьев! Быть в жаркий день у прохладного ручья и не напиться?!
Билетов на порубку у деревенских жителей не было — кто бы им в лесхозе их дал ?! Шли к леснику.
— Выручи, Зиновеич! Помоги избу достроить.
— Зиновеич! Не дай замерзнуть, дозволь дровишек запасти…
— Зиновеич! Прошу… На баньку … С десяток осин… Выручи!
Лесник помогал, выручал… Свои же, земляки. Кто же им ещё поможет? Не сельсовет же! И не колхоз. Те сами рады колхозника без штанов оставить, отнять у него последнее. Какая помощь от них?
— Григорий Зиновьевич, подсоби… Две–три лесинки и надо всего. Вникни в мое положение, как тяжело строиться. В лесхозе один хлам выписывают. Купить пиломатериал негде да и не за что…