Шрифт:
Дома, в Боровлянке, отец и мать поохали, глядя на полиграфическое чудо, восторгаясь моим трудовым отличием. Отец повесил грамоту на стену в рамке под стеклом. Я ушёл в Вассино грызть гранит наук заодно с чёрствым хлебом и плесневелым салом. Мать рада была нагрузить меня другими продуктами, но в осеннюю распутицу я ходил пешком и унести за плечами увесистую сумку не мог. Пока я не совсем успешно постигал физику, химию, алгебру и другие заумные предметы, шикарную грамоту постигла новая напасть. Рамка сорвалась с гвоздя, стекло разбилось. Мои малолетние сёстры старательно вырезали из грамоты золочёные листики и знамёна, потыкали шилом барельеф вождя пролетариата.
Возвратясь домой на выходные, я узнал о трагедии — ничем другим случившееся с раритетом тех времён не назовёшь.
Я горько заплакал и возненавидел сестёр — бедных девчонок, за неимением игрушек сотворивших столь бездумный поступок. Я долго переживал, не мог успокоиться, сожалея об утрате.
Вздыхаю по ней и сейчас. Жаль, что не удалось сохранить замечательный памятник комсомольской эпохи — образец полиграфического искусства, редчайшую вещь. Что поделаешь? Как пришло, так и ушло…
(В этом месте несколько страниц из дневника вырваны. Прим. Ред.)
Два шалопая.
Не помню автора книги «Рыжик». Про мальчишку–беспризорника. Маленький скиталец ехал в Ташкент, где в его детском воображении сады и базары ломились от яблок. Где много хлеба, всегда тепло и никаких забот.
Я нашел эту книгу в Вассинской сельской библиотеке, прочитал и «заболел» Ташкентом. Так захотелось уехать туда и до отвала наесться яблок. Мне казалось, что я ел бы их бесконечно и никогда бы не наелся. И стал Ташкент городом моей пылкой мечты. И не знаю, что тогда меня больше влекло — море или Ташкент.
Осенью того же 56-го, подогретый книжным «Рыжиком», я только и думал, как добраться до сказочного города. Наливные, красно–розовые, золотисто–желтые яблоки, виденные мною на картинках, мерещились мне. И я решил во что бы то ни стало добраться до Ташкента. Однако, как нельзя выкинуть слова из песни, так не обойти события, предшествовавшие стуку колёс по рельсам.
Сначала хозяева «развели» меня на угон личной скотины в деревню Дергаусово, что в сорока километрах от Вассино. Оказывается, они продали дом и скотину. Собрались уезжать из Вассино, о чем умолчали. Не говоря ни слова о своем отъезде, решили напослед использовать мальчишку–квартиранта для перегона проданных двух быков и коровы в Дергаусово.
Я и внучка хозяев Люба выгнали скот на рассвете. В карман я сунул кусок хлеба и шматок сала. Мы молча шли по разным сторонам дороги. Она гнала корову. Я подгонял быков, то и дело норовивших свернуть за обочину, убежать в лес, на убранное картофельное поле, на озимые, забраться в ручей. Я гонялся за ними с хворостиной, проклиная хозяев, их буку–внучку и упрямых, непослушных быков. Бегая за ними, я наматывал километров больше, чем показывали полосатые дорожные столбики. Больше, чем прошагала со смирной коровой длинноногая тихоня Люба.
Кабы знал я, что дом продан, мне в нём не жить! Ни за что не согласился бы, чапая по грязи, гнать проклятых быков за три девять земель. Но я этого не знал, добросовестно бил ноги на ухабистой, скользкой после дождя дороге, еле поспевая за долговязой Любой. Она монотонно вышагивала, ни разу не присев за весь путь.
В сумерках на горизонте показались дергаусовские сосны, высоковольтные опоры ЛЭП.
Уже в потёмках мы загнали скот во двор какой–то избы. Её хозяева сидели в горнице за столом, вечеряли горячей картошкой со сметаной. Люба, ужиная с ними, говорила о корове, расхваливала камолую бурёнку. Я стоял в дверях прихожей, валясь от усталости.
Наконец, из–за стола поднялась дородная баба, подала мне кружку кисловатого молока и велела ложиться спать на сундуке. Я свернулся на нём калачиком, чтобы ноги не свисали, и тотчас уснул.
С первыми петухами меня и Любу разбудили. Мы отправились в обратный путь. Люба скоро умотала далеко вперёд. Не оборачиваясь назад, дылда заметно удалялась, и я потерял её из вида. Я плёлся, испытывая мучительную боль от мозолей, набитых кирзачами. Еле передвигая ноги, уже за полночь, добрёл до хозяйского дома. Чуть живой, с трудом держась на ногах, постучал в дверь. Открыла заспанная старуха, недовольно пробурчала:
— Где шарился? Люба спит давно… А ты шляешься…
Утром я не смог подняться. Все тело ныло и болело. Перетрудил мышцы, потянул связки непривычно долгой ходьбой. Лишь через два дня пришел в школу. Кривясь, морщась уселся за парту.
Вскоре хозяева попросили меня подыскать новое жильё. Походив по дворам, я перетащился с матрацем и книжками к старикам Южаковым. Халупа их стояла рядом с колхозной пожаркой, где дед Егор, участник русско–японской войны, работал сторожем. Ему было за восемьдесят. Он был высокого роста. Спал на деревянной скрипучей кровати, на разостланной солдатской серой шинели, в которой маршировал по улицам Пекина. Кровать деду была коротка. Старик выкладывал длинные худые ноги на спинку, кряхтел и ворчал на меня: