Шрифт:
Не научился обрывать залётную жуть из потустороннего мира ада. Стонал. Вскрикивал. Отбивался. Бил наотмашь по вздыбленному кулаку: он оборачивался огромной — со снаряд — пулей, зависал у виска.
Раньше кошмар сновидений, пыл вскриков обрывал коечный сосед Горбонос. Спал стукачок чутко. Натану казалось: притворился спящим, боится пропустить ночную казарменную быль.
После Горбоноса никто не обрывал громкие вскрики, изматывающие стоны. Некоторые стрелки улавливали спросонок запальчивое бормотание, догадывались утром о муках. Подтрунивали:
— Эротик! Крепко же ты баб тискаешь даже в снах…
— Криком страсти исходить — уметь надо…
В казарме никто не мог понять исходящую плачем и криком душу.
— Натан-Наган, ты не наш. Из чужой стаи.
— Конечно не ваш. Для себя — я свой.
Тяжело было своему среди вроде не чужих стрелков, крепко повязанных убойной кабалой. Все цеховики на конвейере смерти работали несбойно. Входящие в широкие ворота следственной тюрьмы теплили надежду: восстановят справедливость… разберутся… выпустят… Благие помыслы рушились, ложь восстановлению не подлежала. Органы даже не пытались реставрировать попранную свободу, внести ясность в протоколы допросов. За время террора тройки неслись оголтело, минуя все раздорожицы судеб. Вершители беззакония требовали не двусмысленных ответов, выводов о полной виновности поступаемой контры.
Под статью расстрела загоняли охаянный, заклеймённый люд. Выжигали тавро: враг народа.
«Свой для себя» думал о летящем в неизвестную коммуну задышливом паровозе. Сгрудили в теплушки отпетую массу пролетариата, крестьянства, интеллигенции. Органы в нужном месте в нужное время перевели стрелку. Дымящее чудовище понеслось по направлению Ярзоны.
Здесь — коммуна смерти. Обрыв. Теплушки с обреченными не летят под откос — их засасывает подземелье.
«Конечно, я не ваш, — рассуждал чикист по принуждению, — Горбонос и тот называл меня соколом… Не ворон я, даже не белая ворона. Сам по себе. Хватает ума не быть оголтелым молодчиком, не кощунствовать на диспутах о счастье… О злосчастии можно поговорить. Оно перед глазами: плаха… виски, беглый гром выстрела…».
Причаливали, отплывали пароходы. Призывные гудки манили в путь.
Надзирателям Авель Борисович приказал:
— При отплытии «Надежды» выводите Обгорелова на прослушивание душещипательной музыки. «Прощание славянки» — кивок из свободы.
Арестованный сразу догадался об истязании маршем. Только шестиколенный Авель мог до мелочей продумать иезуитский план. Ни запах колбасы и осетрины, ни хладные угли, положенные по углам протокола не помогли. Сокрушительный удар по психике отщепенца нанесёт щемящая сердце музыка. «Большую глупость допустил ты, Серёженька, покинув поле чекистского боя. Стратег — наркомат внутренних дел — умело расставил заградительные отряды особистов-опытников. Фронт растянулся по всей стране. Вражин не убывает… Слушай, Прогорелов, слушай внимательно „Прощание славянки“. Впитывай дух Руси. Скоро не запахнет душком славян, не повеет удалью… Нагородил в трактате героической ереси. Были заступники — не чета тебе. Ссылаешься на Радищева, Карамзина, Достоевского. Оплетаешь историю бесовщиной революционеров. Кто вывел славян из языческого мрака? Века пастыри христианства добивались полного послушания разбредших стад… Кому-то не по вкусу щёлканье бичей, сгон овец в загородки колхозов… Не скоро ещё выбьют дурь из паствы. Красный террор — новое крещение Руси… свергнем ваших демократических идолов, вычеркнем из памяти рабов…».
Хорошо сегодня философствуется шестиколенному Авелю. Шипр перебивает утробный запах изо рта. Говорит и ощущает неприятный поток. Не отдуешь его, как жирок со стерляжьей ухи. Вчера важные гости застольничали. Ели чёрную икру, как обыкновенную перловку. Балыки нельмовый, осетровый. Строганина из лосиной печени. Сам нарезал пешки янтарной мороженой стерляди. Отлично шла чушь под водочку, под армянский коньяк.
Разговоры велись о наградах, званиях, окладах, премиях. Сообщили важные гости по секрету: отдали под суд за мародёрство крупного офицера из Ахской комендатуры. Спустили шкуры со многих шкурников из медвежьего угла. Комендатуры разбросаны даже там, где Макар никогда не гонял на пастьбу телят… Сами пасём начальничков. Своевольничают, на безнаказанность надеются…
Ёрзал Авель Борисович на массивном стуле, тусовал мыслишки: «Вдруг доберутся дознатели и до нашей шараги… рыла не в пуху — собачьей шерстью обросли, псиной провоняли… Господи, помоги миновать напасти… Пора контру Прогорелова пускать в расход… что-то тройка медлит, приговор не подписывает. Неужели поставили под сомнение подделанную подпись… боятся, поди, лейтенанта госбезопасности подставлять под забой… Тройка, попади в десяточку, отправь с глаз долой университетского умника… Можно и в Томскую тюрьму спровадить… в трюме „Надежды“ поплывёт…»
Не знал Пиоттух, что вчера нарочный доставил в кабинет коменданта пакет с самой грозной из бумаг НКВД. В приговоре тройки в череде прочих отпечатанных на машинке несуразностей горели пламенем роковые в/м.
Долгое затишье настораживало Сергея Горелова. Ни допросов, ни насильственного вдавливания бурды через распухшие ноздри. Прекратил голодовку. Брезгливо хлебал зонную баланду с кусочками разваренной сушеной рыбы, ослизлыми ломтиками квашеной капусты.
Прутья-лучи на окнах даже не намекали на райские кущи свободы. Сидел на жердях, вслушиваясь в галдёж нарников. Камера — растревоженный улей. Не носить пчёлам медок, не подслащивать жизнь.
Часто вскипало озлобление на усатого государя, окопавшегося в Кремле, на его подлые органы. Глаза у них зашорены. Не видят правители перекосы судебной системы, варварство троек.
Не орды Мамая топчут Русь — орды Наркомата внутренних дел приговаривают невольников к высшей мере. Кто устанавливает одновесную меру в граммах свинца?!
Новые главы исторического трактата выстраивались в голове в надёжные роты слов. Воспламенённый мозг продолжал высвечивать из хроник Руси узловые события, роковые даты. Тридцать седьмой и тридцать восьмой годы спеклись в раскалённый ком и катились по времени опустошающей массой.