Шрифт:
На шкапах вверху были сделаны золотые надписи, которые означали разные отделы книг, но книг тогда уже не было: их вынули и уложили в ящики; а в июле месяце перевезли в Николаев.
В следующей, последней комнате – читали. В нее вели большие створчатые двери цельного красного дерева, всегда затворенные. Посредине комнаты помещалось два стола, и на них лежало постоянно 66 журналов на разных языках: на одном столе брошюры и газеты, переменявшиеся через неделю; на другом ежемесячные журналы, которые не снимались в продолжение месяца и более. Стены были оклеены лучшими обоями. В простенках между окнами и на стене рядом с дверью висели превосходные ланд-карты, стоившие Библиотеке около 15 тысяч. Они были устроены на блоках: желающий мог спустить карту для рассматривания и потом снова поднять. Мебель этой комнаты была изящна и покойна до последней степени. Все это цельное красное дерево. Посредине стены, противоположной входу, был вделан чугунный камин.
Как хорошо и приятно было усесться в этой комнатке и читать, несмотря на то что вокруг Библиотеки летали бомбы и ядра и нередко лопались под окнами в саду; несмотря на то что нестерпимый треск и гул раскатывался кругом (в особенности, если стреляли на 3-м бастионе), и стекла дребезжали, а иногда и вовсе трескались и падали, звеня, на пол. Под конец не было ни одного живого окна во всей Библиотеке, а где-то были высажены бомбами целые рамы. Скорее этот гром и опасность придавали еще большую прелесть заветному уголку; всеми думами несся в гостеприимную светлую комнату, к столу, покрытому печатными листами. О, как приятно было там! Мне кажется, там и умереть было бы легче. Две жизни чувствовал в себе, сидя в мягких креслах и читая какой-нибудь увлекающий листок, принесшийся бог весть с какой стороны: или из далекой и милой России, откуда смотрели на нас тысячи родных очей; или с берегов Франции и Англии, от наших европейских учителей… Сто раз спасибо, столько раз, сколько пролетало над нами бомб, – спасибо тем, кто приказывал отпирать двери Библиотеки в это грозное время, кто думал о ней до конца!
Верхний этаж Библиотеки занят был также шкапами красного дерева (в ту пору пустыми) и, кроме того, разными морскими инструментами.
Вот в каком виде была Библиотека во всю осаду. Мне очень лестно первому сказать о ней печатное слово, о ней такой, какой мы знали ее в наши тяжкие дни. Воображал ли кто из наших русских друзей, что мы, в Севастополе, во время неслыханной осады, имеем Библиотеку и читаем 66 журналов! Я говорил о ней тогда в моих «Севастопольских письмах», но весьма кратко.
В последнее время Библиотека заключала в себе 12 тысяч томов. Все это устроилось очень просто: моряки постоянно вносили в пользу нее два процента со своего жалованья.
Ходило читать в Библиотеку не очень много. В первое время, до июля, вы могли найти в читальной комнате вдруг человек шесть-семь. Потом число читающих стало уменьшаться. В августе в иные дни не было никого, а Библиотека все-таки отворялась и запиралась по положению, и в передней стоял часовой. Мне случалось нередко сиживать там одному, и тогда, признаюсь, читалось плохо. Было жутко, и я никак не мог забыться и не слыхать выстрелов. Говорят, одному и у каши неспоро. Я бросал чтение и начинал считать падавшие бомбы. А когда сидело пять-шесть человек, чтение не шло только сначала; но потом, видя, как все спокойно сидят и читают, принимался читать и читал как бы где-нибудь далеко от выстрелов и в иные минуты не слыхал их вовсе.
Бомбы, можно сказать, щадили Библиотеку. В нее попало всего только две, и несколько ядер ударило в стену. Зато кругом вся земля была изрыта. Однажды в июле (31 июля) между Библиотекой и башенкой, стоявшей от нее на несколько шагов, упало семь бомб в одно утро, и все разорвались54. От этих семи взрывов треснула стена, а здание все-таки устояло.
Просидев в Библиотеке часа полтора, я отправлялся домой, на фрегат, но дорогой заходил на Маленький бульвар, где с 5 часов до спуска флагов играла военная музыка, бродили офицеры, юнкера, матросы и солдаты; даже мелькали какие-то дамы, разряженные в те яркие шляпки и бурнусы, которые заготовляются гуртом в столичных магазинах средней руки и отсылаются в губернии. На нижних дорожках, в жиденьких аллеях, устраивались встречи любви, и никто не думал о смерти; никто не видел, как внизу, под бульваром, двигались носилки за носилками, и капала на мостовую свежая кровь…
В 7 или в 8 часов я был уже на фрегате. Мы садились пить чай, опять все вместе. Кто-нибудь из бастионных, во всякое время желанный гость, приходил к нам, и рассказы лились далеко за полночь.
Иногда под вечер мы устраивали с командующим прогулки на вельботе по рейду и навещали нашего капитана в его Константиновской батарее.
Эта батарея стояла в самом начале рейда [12] , против первого бона55. В ней вечно все было начеку. На валах часовые под наблюдением офицеров следили всякое движение неприятельских кораблей, замечали приход новых и отбытие прежних. Для нас, посещавших батарею нечасто, казалось, что там стояли все одни и те же корабли, а на батарее было известно, что вот, сегодня утром пришло два таких-то парохода с зюйд-зюйд-веста и один ушел. Грозно и красиво вытягивался по верхней стене батареи ряд огромных орудий на крепостных станках. Два из них постоянно были направлены в сторону Херсонеса и тревожили бомбами тамошнюю деятельную батарею или, по крайней мере, старались тревожить. Несравненно больше наносили ей вреда номер 10-й и Полынковая батарея. Им удавалось сбивать все орудия
12
В «Севастопольском альбоме» рисунок № 11.
Херсонесской батареи, кроме одного. Это одно почему-то гремело неумолкаемо. Говорили, будто его подкатывают снизу и после выстрела убирают опять. Бомба Константиновской батареи проносилась над морем 1300 саженей. Во дворе батареи было всегдашнее движение. Солдаты более всего собирались у поленницы дров, налево от входа, разговаривали между собой, ходили и бегали взад и вперед. Иногда посередине двора раздавался оживляющий трепак, гудела песня, звенели ложки и тарелки. Но вдруг на маленькой платформе у ворот барабан бил тревогу, и все кидались к ружью, к орудиям на валы, и батарея принимала настоящий воинственный характер. Командир, обойдя стены и распорядившись ночным караулом, спускался к себе в каземат; на пути, ради сближения с солдатами, спрашивал табачку – и несколько тавлинок подставлялось его высокоблагородию разом. Каземат56, или кабинет командира, занят был наполовину огромной крепостной пушкой, глядевшей в открытое окно, на море. На лафете ее и на колесах растягивалось, как на вешалке, разное платье. По стенам каземата висели картинки. У другого окна, во дворе, стоял рояль, и на нем всегда лежали кучи нот. Хозяин был музыкант, играл на скрипке и на флейте и часто в вечерний час собирал к себе в каземат все музыкальные таланты батареи, протягивая поощрительную руку иному артисту-юнкеру, а юнкер, разумеется, хлопотал изо всех сил. Рояль гремел; ему вторили скрипка и флейта, и даже две скрипки: музыкантов было много, и скорее могла случиться недостача в инструментах, чем в играющих. Эти вечера посещались иногда и дамами, женами и дочерями разных моряков, бесстрашно приютившимися где-нибудь тут же на батарее. Славное крымское вино, которое капитан был мастер доставать через какого-то аптекаря, лилось и шипело. Мы уносились оттуда на нашем вельботе уже в совершенных потьмах, зажигая веслами искры57 и налетая порою на разные чурки, когда миновали боны. Однажды мы налетели даже на якорную цепь какого-то судна. Часовые на берегу против Михайловской батареи и на судах, окликая нас, редко получали ответы и напрасно повторяли еще и еще: «Кто гребет?» Угощенные батарейными товарищами, наши гребцы чересчур закидывались назад, а иные, закинувшись, уже не вставали… Все это было бы отважно и страшно в обыкновенное время, а тогда, под бомбами, и в голову не приходило подумать, что вот налетим на риф или на бревно и пойдем ко дну.
А если мы не ездили к капитану и разговоры не клеились за чаем, мы выходили на палубу, разумеется, когда была хорошая погода.
Иные вечера бывали чрезвычайно приятны.
Тихо спит Черное море. Еще неподвижнее кажутся темнеющие там и там массы кораблей. На ином в борту светится огонек, говорящий о присутствии жизни в неподвижной громаде. Вон огонек и на берегу, в этой черной, непроницаемой ночи. А вдали идет перестрелка, вечная, неумолкающая, к которой вы привыкли как к чему-то неизбежному и уже не слышите выстрелов, хотя от них фрегат дрожит, как струна. Вас едва пробуждает страшный звук близко лопнувшей бомбы. Только взгляд, кинутый в сторону Севастополя, не может не видеть эти реющие гранаты, чертящие небо огненными дугами. Там, здесь, везде, надо всей огромной окраиной бастионов чертятся эти огненные дуги; медленно взлетают и опускаются бомбы, как звезды, мелькая и мигая. Вот одна как будто остановилась в воздухе, так что ее невольно смешаешь со звездами… Вот быстрою огненною полосой проносится граната, делает рикошет – верно, встретилась с бугром – и снова несется дальше… Ударилась опять и тихо катится по невидимой горе… Миг – и летят огненные брызги, освещается мгновенно бугор, и снова темно на этом месте… А звезды горят и мерцают в высоте. Все небо покрыто ими, этими неподвижными бомбами… Чу! раздается плеск весел: приближается лодка, неся перед собой огненную струю; искры сыплются с весел, огненный хвост тянется позади, и кажется, будто какое чудовище с огненной пастью и огненными лапами мчится мимо фрегата…