Шрифт:
– Возьми нас с собой!
– Что ж, можно, – отвечал русский человек, – вы кто будете?
– Такие-то.
– Ну что ж, садитесь.
Итак, мы въехали в Кишинев совсем не теми улицами, как въезжают обыкновенно. Ямщик, избегая грязи, не поехал прямо. Через час мы стучали в ворота своей хаты. На душе было невыразимо приятно. Кишинев показался мне родным городом.
Севастополь с апреля до сентября 1855 года
Вторичный приезд в Севастополь. – Куриная балка. – Перемена с Александром Ивановичем. – Помещение па фрегате «Коварна». – Вид с него на Севастополь. – Северная балка. – Графская пристань. – Главный перевязочный пункт. – Библиотека. – Маленький бульвар. – Константиновская батарея. – Главный штаб. – Батарея «Мария». – Переход базара на новое место
Я прожил в Кишиневе недолго. В конце февраля князь Горчаков был назначен главнокомандующим в Крым. По отъезде его из Кишинева я был вызван, с небольшим через месяц, в Севастополь вместе с несколькими другими офицерами и приехал туда 17 апреля (1855) в ночь. Эту ночь я провел на знакомом овсе, где спал 11 февраля, в первый мой приезд в Севастополь.
18 апреля, часу в девятом утра, я пошел являться к начальству. Был царский день. Дежурный генерал, начальник штаба и другие власти уехали в город к обедне. Я стал дожидаться их возвращения у пристани, присевши на деревянные перила и смотря на бухту и пестревшие за нею здания города. Как приятно об этом вспомнить! Севастополь был тогда полон жизни. Через волны несся колокольный звон. Бухта жила; как теперь вижу отчаливающие и причаливающие гички, увешанные коврами. Пристань кипела народом; в разных пунктах рейда высились мачты судов, и в воздухе красиво переплетались тонкие черные нити их снастей. Корабли стояли в том же порядке, в каком я видел их в феврале: ближе всех к Северной стороне держался корабль «Императрица Мария»; несколько далее, направо, «Храбрый»; за ним «Великий князь Константин» – все три на косвенной линии от Куриной балки к Графской пристани. «Ягудиил» стоял у того берега, близ Аполлоновой балки. Направо от него, по берегу, стояли корабли «Чесьма» и «Париж». Последний почти под Павловской батареей. Частные ялики ходили поминутно с Северной на Графскую и обратно. У квартиры дежурного генерала вечно толпился народ36. В длинном каменном балагане, налево оттуда, если стать лицом к бухте, – по-прежнему в передней части складывались убитые, привозимые с Южной, а в задней части устроены были прачечные для стирки госпитального белья. Подле этого балагана всегда бродило и сидело множество солдат, так что трудно было пройти. Иные тут же и закусывали. Несколько баб-торговок сидели под стенкой, примыкавшей к балагану, и продавали квас, хлеб, соленую рыбу. На бугре, который поднимается тотчас, когда минуешь балаган, идя к штабу37, – обыкновенно сушилось белье. Стояли высокие шесты с протянутыми к ним веревками, и на них вешались рубашки и порты. Лишнее белье расстилалось по лугу, вокруг шестов, где в зеленой траве бегало множество красивых ящериц. Под бугром, над маленькой бухтой, как раз против прачечного балагана, вечно клокотало десятка два котлов с горячей водой, и около них суетились и тараторили бабы. Эта часть, этот уголок Северной стороны был, конечно, одним из самых населенных. Кипение народа вокруг балагана и пристани стихало только ночью. Столько же, а может, и больше было движения и на базаре, который оставался на прежнем месте, в горе, направо от 4-го номера батареи, если встать к пристани задом. Одесская гостиница Александра Ивановича по-прежнему была полна народа, но в ней произошли некоторые перемены: возникла каменная ограда; сама палатка раздвинулась шире; печь устроилась, как следует, уже не на двух кирпичиках, как прежде; только из этой благоустроенной печи выходило кушанье гораздо хуже, чем то, которое готовилось на двух кирпичиках. Чай стал очень плох. Гречневую кашу просто нельзя было есть. Известно, русский человек не может не избаловаться, когда дела пойдут в гору. Бывало, Александр Иванович вечно торчит в палатке, а тут его уже трудно было поймать. Он все куда-то уезжал. То говорили, что он в Бахчисарае, то где-нибудь еще дальше. Однажды я застал его в лавке, окруженного адъютантством главнокомандующего, которое брало у него табак, пряники, конфеты, посыпая деньгами. Александр Иванович завертелся. Я крикнул ему через толпу, но он меня не узнал.
После этого прошло несколько времени, и я опять не видал Александра Ивановича в палатке. Через месяц мне мелькнул Александр Иванович на площади, около Куриной балки, совершенно в другом костюме, нежели я привык его видеть; совсем не тот Александр Иванович, каким он был в феврале. На нем был легонький короткий сюртучок; серая шляпа с большими полями и с кисточкой; концы цветного галстука весело развевались по воздуху. Вся физиономия его изменилась: он казался моложе, каким-то воздушным и порхающим.
Затем я не видал его до 4 августа.
Базар также раздвинулся и увеличился. Нашлись соперники Александру Ивановичу, устроившие точно такие же лавки и палатки. Землянок вокруг прибавилось втрое.
Явившись к дежурному генералу, я стал просить о квартире. Квартир вовсе не было. Их импровизировали сами офицеры из солдатских и матросских землянок. Мне указали одну, подле штаба, над бухтой, и в то же время предложили поместиться на фрегате, против Северной балки. Землянка была ни на что не похожа: сыра и вдобавок уже занята двумя офицерами. Они теснились в трех маленьких каморках вместе со своей прислугой.
Куда же тут было поместиться еще мне, и притом с двумя людьми? Я в раздумье пошел на фрегат. Надо было перелезть две горы. Фрегат, окруженный транспортными судами38, стоял в небольшом заливе, неподалеку от 4-го номера. Я прочел: «Коварна». Странно теперь произнести мне это слово, имеющее и русское значение39. Тихо было на судах; они казались совершенно пустыми. Я не умел с непривычки разглядеть вахтенного, так же точно, как не умел кликнуть лодку. Это исполнил за меня какой-то матрос, сидевший у пристани, тогда еще спокойной и пустынной. Лодка подошла, я переехал и спросил командующего. Явился офицер, очень молодой человек, и показал мне несколько кают, отличавшихся, как небо от земли, от душной и сырой землянки, которую я только что оставил. Тут не могло быть колебания в выборе. Я воротился на станцию очень довольный, что имею квартиру. Сейчас же послал на базар нанять телегу; телегу наняли за 75 копеек; я положил мои вещи, а сам пошел с людьми пешком. Расстояние было около версты. Когда мы, или, лучше сказать, наши вещи, подъехали к пустой пристани, где ровно ничего не было, кроме торчавшего из земли якоря да сваленных в кучу ядер, – люди мои удивились и посматривали по сторонам, ища жилища. Я объявил им, что мы будем жить на корабле.
– На корабле? – повторили они и призадумались.
Это было так ново, так странно… и кажется, им не понравилось. Я сел в поданный туз40, а за людьми и вещами прислал двойку, и мы перебрались на фрегат. В бухте в это время развело сильное волнение, и людей моих тотчас же укачало. Кучер выпил водки и поправился, а человека я должен был послать на берег. На меня же качка не имела никакого влияния.
Итак, я поселился на фрегате. Прежде всего занялся я раскладкой моих вещей в каюте, в которую ход был из кают-компании, большой комнаты на нижней палубе, с освещением сверху. Русский человек не любит тесноты; я разложился по-помещичьи: в каждом ящике (а их было довольно много: четыре в кушетке, два в шкапу и четыре в комоде) у меня что-нибудь да лежало, хоть два листа бумаги.
Сверх моей каюты я мог пользоваться также и капитанской, потому что капитан с нами не жил: он командовал в это время Константиновской батареей, а наш командующий занимал простую офицерскую каюту.
Капитанская каюта была светлая, большая комната с окнами, тогда как офицерские каюты имеют не окна, а иллюминатор – круглое стеклышко, прикрепленное к особенной распорке, которая вынимается вон.
Кроме меня из нашего штаба жил еще на фрегате переводчик дипломатической канцелярии, родом болгар, человек пожилой, с сильной проседью в волосах, но еще бравый, с чудесными усами и румянцем во всю щеку. Он очень любил Россию; приходил в восторг от успехов нашего оружия и унывал от потерь. В грустные минуты он обыкновенно начинал крутить усы, выпивал водки, пьянея после второй рюмки; поглаживал свой седой хохолок и говорил что-то такое, из чего мы разбирали только половину. В нем сохранялось еще много восточного, несмотря на давность его переселения в Россию. Например, он сердился, если кто просил у него огня из трубки. Для восточного курителя это род обиды. Наложив трубку, он сосет ее до конца. Перервать курение, дать из нее огня на сторону – значит испортить все дело.
Почтенный переводчик много путешествовал: был в Сибири, в Китае, в Египте, бог знает где, и говорил на многих языках. Мы часто слушали его рассказы под скрип фрегата и гром отдаленных батарей.
Потом присоединился к нашей компании один гусарский офицер, служивший когда-то в Польше и Финляндии. Он переносил нас с юга на север и смешил гусарскими анекдотами.
Священник фрегата, иеромонах Вениамин, был человек самой строгой жизни и, по-своему, довольно образованный. Все священники фрегатов и кораблей, стоявших тогда на рейде и даже затопленных, обязаны были посещать те бастионы, где находилась команда их экипажа, освящать батареи, исповедовать умирающих и совершать различные церковные службы. Вениамин был чрезвычайно усерден в исполнении этих обязанностей. Он ходил по бастионам с каким-то увлечением, и мы всегда боялись, если он долго не возвращался. Но Бог хранил его до конца. Мне известно, что во всю осаду он исповедал и приобщил с лишком 11 тысяч человек.