Шрифт:
Полицейские на крышах с любопытством следили за тем, как заполняется площадь. Сперва, глядя вниз, они видели лишь отдельные фигуры мужчин и женщин, стоявших то тут, то там. Последовавшая затем перемена казалась сверху стихийной по своей природе и такой же неизбежной, как процесс химической реакции. Отдельные люди вдруг слились в группы. Никто не подавал сигнала и, казалось, далее не сдвинулся с места. Все произошло в полном молчании. Потом группы мужчин и женщин соединились в три или четыре отдельные толпы. Площадь окружали швейные фабрики. Около пяти часов из фабричных зданий вылился поток рабочих. Еще несколько минут, и Юнион-сквер превратился в сплошное море людей. А ведь это было только начало. Затем из верхней части города пришли дамские портные, из нижней прибыли на площадь мебельщики и рабочие бумажных фабрик. Людские потоки текли из издательских фирм и типографий с Четвертой авеню. Сотни стали тысячами. И тогда беспокойное, неуемное движение людей прекратилось. Теперь они стали человеческой массой. Над людским морем глухо нарастал гневный гул.
Любой полицейский на крыше был бы поистине бесчувственным человеком, если бы не испытывал страха перед неведомой ему силой, собравшей сюда столько тысяч людей, и не изумлялся хотя бы немного тому, что двое приговоренных к казни сумели вызвать к себе такое участие и такую любовь. Но о чем бы ни думали полицейские, между ними и народом внизу лежал целый мир, а связующим звеном могли стать лишь пулеметные ленты, грудами наваленные на крышах. Большинство полицейских были ревностными прихожанами, но никому из них не пришло в голову то, о чем размышлял священник епископальной церкви, находившийся внизу, среди народа. Священник думал о том, что когда Христа схватили воины Пилата, где-то в городе Иерусалиме тоже собрались простые труженики; и они тогда надеялись, что их единство и сила не пропадут даром.
Священник епископальной церкви за всю свою жизнь ни разу не видел ничего подобного; он никогда не бывал на рабочих демонстрациях или на массовых митингах протеста; он никогда не участвовал в пикетах; никогда не ощущал приближения конных полицейских, размахивавших на скаку своими дубинками, не слышал треска пулеметов, наудачу шаривших в толпе в поисках человеческих жизней; не чувствовал в глазах жгучей боли от слезоточивых газов; не прикрывал голову руками, защищаясь от дубинок ослепленных ненавистью фараонов. Он жил очень спокойно, жизнь его ничем не отличалась от существования других средних американцев; теперь действительность настигла и его. Подобно многим людям в Америке, он вылез из своей скорлупы: думы о двух невинно осужденных заставили его понять страдания миллионов. День ото дня он все яснее представлял себе, что происходит в Массачусетсе. Сегодня он не смог больше вынести одиночества и томительного ожидания. Он отправился на площадь Юнион-сквер в поисках товарищей, которые разделят с ним его путь на Голгофу.
Печаль его и здесь не уменьшилась, но сейчас на душе у него был покой. Он шел через толпу. Люди глядели на него с любопытством — он отличался от них своей одеждой священнослужителя, своими бледными, тонкими чертами лица, седеющими волосами и мягкими движениями, — но их взгляды не были ему неприятны и не смущали его. Он даже удивлялся, что чувствует себя среди них так свободно; в то же время его пугала мысль о том, что он, считавший себя слугой божьим, провел почти шестьдесят лет своей жизни в местах, где такие люди никогда не появлялись. Он просто не мог понять, в чем тут дело, но со временем он, наверно, поймет.
Глядя на окружавших его людей, он старался угадать, чем они занимаются, добывая свой хлеб насущный. Раз он споткнулся, — ему помог подняться негр в кожаной безрукавке, пропахшей краской и лаком. Он увидел плотника со всеми его инструментами. Женщина с крестом на груди мягко дотронулась до его локтя, когда он проходил мимо. Несколько других женщин тихо плакали, — они говорили между собой на незнакомом ему языке. Он слышал говор на многих наречиях и снова подумал о странных и столь отличных особенностях этих людей, которых он так мало знал.
Кто-то остановил его и попросил прочитать молитву. Меньше всего он думал о молитве, когда направил свои шаги на Юнион-сквер. Но как он мог отказать в молитве? Он, кивнув головой, согласился, сказав, что служит в епископальной церкви, — быть может, к ней принадлежат здесь немногие, — но если они хотят, он готов с ними помолиться.
— Какая разница, — ответили ему. — Молитва есть молитва.
Его взяли под руки и повели сквозь толпу. Потом ему помогли взобраться на возвышение, и он увидел перед собой безбрежное море лиц. «Господи, помоги мне, — сказал он себе. — Помоги мне. Я не знаю подходящих молитв. Я никогда не был в подобном храме и никогда не видал такой паствы. Что я им скажу?»
Он не знал, что скажет, пока не начал говорить. Потом он услышал свой собственный голос:
— …всю силу нашу — возьми всю силу нашу и дай ее двум людям, двум простым и добрым людям в Чарльстонской тюрьме, продли их жизнь, дай человечеству искупить свою вину…
Но, умолкнув, он понял, что сказал совсем не то. Из человека верующего он стал человеком, полным сомнений, и уже никогда не будет таким, как прежде…
А площадь все заполнялась. В безмолвном и, казалось, бесконечном шествии на Юнион-сквер двигались конторщики и трамвайщики, портновские подмастерья с усталыми глазами, пекари и механики. Многие уходили, но на их место приходило еще больше. Со стороны казалось, что человеческое море остается недвижным и неизменным.
Об этом сообщили в Бостон. В нескольких кварталах от Юнион-сквера помещался нью-йоркский комитет защиты Сакко и Ванцетти. Люди, работавшие в комитете, уже несколько дней не знали ни сна, ни отдыха. Сейчас, несмотря на отчаянную усталость, они черпали бодрость, глядя на толпившийся на площади народ. Они поспешили передать об этом по телефону в Бостон.
— На Юнион-сквере — десятки тысяч! — кричали они в трубку. — Никогда еще не было такой демонстрации протеста. Неужели с этим не посчитаются?