Шрифт:
Глубокое затишье установилось и в делах державных, и это весьма способствовало отдыху.
Усилиями Александра отношения с ханами вошли как бы в некое русло с довольно устойчивыми берегами. Невский умело и тайно растравлял ненависть между Сартаком — сыном Батыя, и Берке — братом его. Батыя уже водили под руку, он сильно волочил ноги, стал косноязычен и очень редко вмешивался в дела Золотоордынского улуса. Сановники только делали вид, что слушаются его. Всё, что было могущественного или же алкающего власти среди вельмож и князей улуса Джучи, раскалывалось на два враждебных стана: донской — сторонников Сартака, ибо царевич кочевал на Дону и там была его ставка, и другой стан — сторонников Берке, который всё больше и больше забирал власть в Поволжском улусе в свои изголодавшиеся по власти, когтистые руки, по мере того как дряхлел его брат.
И соответственно расстановке сил в самой Орде разбились на два враждебных стана и князья подвластных русских уделов: одни возили дары преимущественно Сартаку, другие — преимущественно Берке. Батый получал меньше всех.
Невский поддерживал Сартака. Они были с ним побратимы. Сартак и верховная ханша его — оба были православные. У них даже была своя походная церковь, свой поп. Всё это не могло не сближать Невского с царевичем. Однако не мог же не видеть Ярославич, что старший сын Батыя не удался, что он скудоумен, хлипок здоровьем, что если затеется у него после смерти великого родителя борьба с дядей Берке за златоордынский престол, то сыну Батыя едва ли царствовать, хотя сейчас, при жизни отца, слово Сартака, его пайцзы, тамги и дефтери были знаками как бы самого Батыя и никто не смел им противиться, даже всесильный Берке.
Находясь в дружбе с Сартаком, Александр в то же время всячески ублажал и Берке, одаряя всех жён, и дочерей его, и советников — всех этих муфтиев, кази, мударрисов и шейхов, ибо брат Батыя был яростный магометанин и только ожидал смерти брата, чтобы обратить в магометанство все подвластные ему народы — и прежде всего свой собственный.
Так или иначе, между Александром и ханом Берке, неприязненно косившимися друг на друга, был тот «соломенный» мир, в сторону которого он советовал только что и Дубравке направлять своего Андрея и который был, по глубокому убеждению Невского, куда лучше «железной драки» с татарами — по крайней мере сейчас.
Так обстояли дела на востоке.
На юге же ещё не отбушевала против монголов Грузия, и в своём орлином гнезде, среди скал, ставших скользкими от татарской крови, ещё держался непреклонный Джакели.
Дальше — к западу — император греческий, Иоанн Ватаци, — хитрее, чем лис, терпеливее, чем китаец, и дальнозоркий, как ястреб, — не упускал случая, сидя в своей провинциальной Никее, теснить латынян-рыцарей всё дальше и дальше — к Дарданеллам, к Босфору, ожидая только благоприятного стечения планет, дабы и совсем вышвырнуть немцев и франков из Константинополя, где удерживались они уже через силу, непрестанно взывая к папе, после погрома, учинённого им болгарами.
В Сербии Урош, государь отважный, законодатель мудрый, полководец, опрокинувший самого Субэдэя, да и хозяин рачительный своей земли, куда уже и Людовик и Фридрих стали засылать в науку учёных рудознатцев — учиться у сербов добывать железо, золото, серебро и медь, — этот Урош со своей стороны тоже рвался с севера к Босфору, в Константинополь. Только недоставало сил: с тылу наседали венгры, от моря — итальянцы, с другого боку — болгары, забывшие заветы великих своих правителей — Асеней. И вот, пишет в своём письме отец Дубравки, Данило Романович, что, дескать, молился к нему государь сербский Урош о союзе, о помощи против венгров, ибо нависают они над Сербией с тыла и сковывают лучшие силы Уроша. Однако далеко озирающий с Карпат своих, поглядывающий и сам на Босфор и на Константинополь, отец Дубравки так ни с чем и отпустил послов сербского государи. Пишет Данило: нельзя, дескать, ему пойти против Бэлы — вечный мир у него подписан и союз с королём венгерским, да и сватами стали: Лев Данилович, брат Дубравки, женат на дочери короля Бэлы.
На севере, в Германии, дела для Руси складываются благоприятно. Не успел умереть Гогенштауфен, как вся Германия, подобно бочке, раздираемой забродившим мёдом, трещит — и вот-вот рассыплется на клёпки. Уже вздыбились немецкие города. Иной бургомистр уж самого императора нового ни во что не ставит: захочет — отворит ворота, захочет — пет. Да, впрочем, их, этих императоров, много стало в Германии: в Вормсе — один, в Страсбурге — другой, в Майнце — третий. Чуть ли не каждый богатый рыцарь мнит себя завтрашним императором. Самозваные Фридрихи размножились. А народ — в смятенье. Кнехты сбиваются в шайки — дерут встречного и поперечного... Притихла и Рига: мира доискивается магистр со Псковом и Новгородом. Ещё бы, на одних попах латынских далеко не уедешь! А кнехтов и рыцарей из «фатерланда» — их теперь и пшеничным калачом не заманишь на орденскую службу: им и в отечестве хватает добычи! А сунешься на Русь — тут, того и гляди, новгородец — даром что торговая досточка! — а разъярить его, так живо голову топором отвалит! А на Литву сунешься — то как раз литовец тебя в панцире на костре зажарит, словно кабана! Поослабели гладиферы — меченосители! Ну что ж, нашим легче! Вот только Миндовг сомнителен! Правда, ручается Данило Романович в письме своём, что с Миндовгом у него теперь вечный союз и родство двойное: Миндовговну взяли за брата Дубравки, да и сам Данило оженился на литвинке — Юрате-Дзендзелло. А в ней, дескать, Миндовг и души не чает: пуще дочери! А молодому Даниловичу уже и княжение выделил. «У них, — пишет Данило Романович, — у литовцев, родство-свойство — дело святое и нерушимое». «Ну, дай-то бог! А я бы и родству-свойству не вверялся: зане — Миндовг!..»
Так думалось Александру, так беседовали они втроём за вечерними чаепитьями.
За последнюю сотню лет для державы вряд ли один-другой набрался бы подобный тихий годочек! Недаром же летописец — пономарь в Новгороде, Тимофей, — обозначил текущий, 1251 год, а от сотворения мира — 6759, такою записью:
«6759. Мирно бысть». И ничего более!
Столь же краткою записью как бы откликнулся ему летописец ростовский:
«6759. Ничто же бысть».
И наконец:
«6759. Тишина, бысть», — вывел киноварью высокопоставленный летописец, сам митрополит Кирилл — Галича, Киева и всея Руси.
Тишина была и в сердце Дубравки. Положа руки на раскрытую на коленях книгу, молодая княгиня созерцала бирюзовую гладь озера с парусами на ней недвижными, словно бы сложившие крылья белые мотыльки, и думала об Александре.
Сейчас он придёт. Ещё не слыша его шагов, она узнает о его приближении по той обрадованной настороженности, с которою начнёт посматривать Волк в сторону леса, а потом на неё — жалобно и просяще: собака уже не смела теперь без её разрешения кинуться навстречу Александру! В первый раз, когда пёс кинулся, оставя её, навстречу своему хозяину, хозяин ударил его прутом.