Шрифт:
Дед Чайковский хлопнул себя ладонью по груди, животу, коленям. И в который раз рассказал, как он вылечился от целой уймы болезней. А то все в тоске жил, горестях и тревоге. Не только телесные болезни, утверждал дед, но и пороки души пропадают: зло, зависть, алчность, равнодушие, лень. Человек как бы родится заново. Доктора об этом корне ничего не знают, утверждал дед Чайковский, а то они за него уцепились бы! Возможно, это грозит переворотом в мировой медицине, поскольку даже самые зловредные мировые войны можно предупреждать с помощью этого корня. Ведь всякая война начинается с разных тревог, психопатии, а корешок этот ласкает сердце и освежает разум.
— Так и напишут в книгах: «Женьшень Чайковского!» — прибавил дед с ухмылкой. — А ты говоришь «миллионы»! Когда человеку худо, то и все миллионы твои — куча мусора…
В синеньких глазах деда вспыхивали то искорки торжества, то хитринка. Нельзя было понять: шутит он или говорит серьезно? Моя потная красная рубаха просохла на солнце, а на ней выступили разводы соли. Кое-что я мог бы рассказать в ответ деду. Но я еще не знал: точно ли это мужик-корень? А что касается слова «палас», которое уже раз десять произнес дед, это, скорее всего, имя немца Палласа, который лет двести назад путешествовал по Восточной Сибири.
Возможно, еще тогда шилкинцы подарили Палласу мужик-корень, который котировался в старину наравне с дальневосточным женьшенем.
Пока мы таскали, из рук в руки «рекордный» корень, ветки с него обвалились, торчало на макушке два стебелька, как жалкие волосинки на голове лысого. Держаться было на этой коряжине целой сосне, а она питала лишь пять-шесть хлипких веточек! Не за счет ли экономии соков концентрируются в мужик-корне целебные силы? Из ран земляного чудища сочилась белая, молочная кровь, на вкус она была сладковатой и жгучей, как перец.
Пережив первый прилив восторга, мы спокойно выкопали еще два-три корня. За рекой темнел синий распадок, и там в замшелых каменьях и ослизлых колодах набирала силу речка Княжна. Надгробными стягами топорщились в устье Княжны островерхие ели и пихты, охраняя покой Марусеньки и ее сына Петра Чайковского.
Я расстелил на земле плащ, и мы завернули в него коренья. Сверток получился тяжелый, как вязанка дров. Шофер хотел забросить коренья в кузов, но Чайковский запротестовал — взял их себе на колени. От мотора машины пахло жаром. Дед покряхтывал от усталости, но сидел прямой и важный, как некая знаменитость. Похоже, Чайковский торжествовал победу. Раз человек приехал, место показано и корни вырыты, то — все, дело сделано! Но я-то примерно знал, чем все кончится. Не давал мне покоя этот немец Паллас.
Солнце тянулось к закату. Красная пыль, поднятая стадом коров, висела над Кыэкеном. Дед едва удержался на одеревенелых ногах, ступив из машины на землю. Шофер Иван, поддерживая Чайковского под руку, довел его до калитки. Мы дали Ивану пару корней, но он с пренебрежением кинул их на завалинку.
Дома дед пропустил стакан горячего чая и снова порозовел. Бабка Наташа извинялась за небогатый стол: ржавый морской частик в жестянке, ягоды голубики, крынка молока, взятая у соседей. В последние годы дед порешил всю живность: гусей, кур. О корове даже и заикаться не велит. Кричит: «Разве мы заскорузлые частники— корову держать?» В пику деду бабка Наташа берет на лето поросенка, но ухаживает за ним одна: дед и поросенка грозится выбросить со двора. Домишко запустил. Бабка даже заплакала, глянув на потолок, где по известке кривилась желтизна дождевых промочин. Балки под полом сгнили, половицы упали на землю, и зимой хоть волков в избе морозь. В добавление в русской печи, занявшей и без того почти всю избу, дед приладил плиту — то самое сооружение, которое больше похоже на трактор, чем на печь, В дело пошли старые ведра, части от комбайна и трактора, булыжники.
— Э-э, — сказал дед, — запела мне тут. Теперь все по-другому пойдет. Я тебе цигейковую шубу подарю и новый домок в придачу.
Дед, очевидно, имел некоторые виды на премию за открытие корня. Было бы справедливо, считал он, вознаградить бабку Наташу за долготерпение: ведь далеко не всякая может ужиться, в доме бессребреника!
Мы взялись чистить корни. Дед сказал, что они попреют, если не снять с них верхний слой кожицы. Несколько корней дед разрезал ножом на части. На стол стекал сок — густой и белый, как сливки. На лице, особенно в глазах, я вдруг ощутил неловкость. Я не мог двигать веками — они распухли. Набрякли и покраснели щеки, нос, губы. Глаза щипало, как от лука.
— Во-во! — обрадовался доказательству дед. — Это летучие целебные вещества. Корень их выделяет.
Он смазал мне лицо какой-то пахучей мазью, и опухоль скоро прошла. Я спросил Чайковского, кого он еще пользовал этим корнем, кроме себя. Дед показал мне пачку писем какой-то женщины. Дед лечил ее заочно, по почте, и она сильно его благодарила в письмах. Но закончился опыт трагично: муж ее был пьющий, налил себе однажды стакан настойки корня для опохмелки. Умер «от разрыва сердца».
Вспомнив это, дед Чайковский скривился лицом и, как мне показалось, заплакал. После этой истории с женщиной и ее мужем над ним еще больше стали смеяться, а особо недобрые пугали судом. А разве он для себя старается? Лет тридцать он колотился в двери разных врачей профессоров с просьбой исследовать корень, но получал отказ или насмешку.
— Эх! — обвел дед глазами низкие корявые стены, — Будь грамота, разве бы я здесь был сейчас?
Ведь он ни одного класса в школе не кончил. Научился азбуке у царских каторжан, ссыльных. До остального дошел своим умом — ни одной книжки не пропускал, какие приходилось видеть.
По радио пиликала скрипка, но вдруг диктор стал читать международный обзор — сказал, что американцы освоили выпуск новых ракет с ядерной боеголовкой, а в Китае на испытательном полигоне взорвана водородная бомба.