Шрифт:
Оставалась последняя инстанция — инспектор училища по технике пилотирования. Правда, надеяться на эту инстанцию — дело гиблое. Против меня уже три голоса. Но человека можно лишить всего, кроме надежды. Утопающий и за соломинку хватается.
В тот день я ждал прилета инспектора, ждал своего часа. Белесое небо было натянуто туго, высоко пестрели тонкие облачка, точно накрапы плесени. Солнце пекло беспощадно. Мозги мои совсем расплавились, безразлично стало: с кем лететь, куда лететь, зачем лететь? Можно на чертовой колеснице с самим Ильей пророком в тартарары. Ждал, маялся на старте. Обидно — хоть по траве катайся. И горем поделиться не с кем, у всех свои заботы. Подошел Потанин. Потоптался на месте. Хотел что-то сказать, но не сказал. Но меня и не надо утешать, сам знаю, что гусь свинье не товарищ. Лучше уж в собственном соку вариться.
А вот из-за абрикосовых садов показалась черная точка. «Он!» — с тревогой думаю я, и от слепящего солнца аж глаза слезятся.
Самолет приземлился, подрулил к командному пункту, летчик вылез из кабины и размашистой походкой направился к руководителю полетов. Вскоре по лестнице спустилась целая делегация: инспектор, командир звена, комэск и сзади — инструктор.
Подхожу к ним. Руку бросаю под висок:
— Курсант Стрельников!
Инспектор глядит на меня, как на столб, который неожиданно возник на дороге: не сбить, не объехать.
— Здравствуйте, товарищ Стрельников, — говорит и выпрямленную ладонь тянет, будто пистолет в живот направляет.
— Здравия желаю!
— Как самочувствие? — спрашивает.
— Плохое, — отвечаю. Понимаю: жаловаться тут бесполезно — для порядка спрашивает.
— Чего так?
«Вот человек… Зачем прикидывается…»
— Что же вы, не знаете? Откуда оно возьмется, самочувствие? С неба, что ли, упадет? — говорю. Гляжу нахально: мне терять нечего.
— Летать хотите?
— Кто ж летать не хочет?
— Ничего, не у вас одного так было… Успокойтесь…
Улыбается. Улыбка мне показалась ехидной. И с виду — пижон: форма наглажена, сапоги начернены до блеска, духами «Белой сиренью» пропах. Тогда я к запаху керосина и бензина имел большее доверие. Они вроде бы душу очищали. А духи на аэродроме не к месту, людей расслабляют. Потом офицеры долго стояли, шутили, смеялись. Горя у них — ни в одном глазу. Может, даже надо мной смеялись. Втихую: летать, мол, захотел, дурень этакий.
«Пусть смеются. Мое дело маленькое. Пусть отчисляют. Подумаешь, и без самолетов не умру. Не все же летают, люди и по земле ходят, и ничего. Поступлю в институт, хотя бы в рыбный. Буду тюльку ловить. Теперь все одно куда: в рыбный, нефтяной, хлопчатобумажный… Что зря икру метать? Жизнь вон какая длинная. Она и не с таких пух-перо берет. Хватит, перегорел, перемучился, у меня тоже должно быть самолюбие. «Мы смело в бой пойдем…»
С детства в моей душе жило небо. Памятна была и другая картина: как высоко в гору вполз уж, а потом шлепнулся на землю и твердо оказал: «Рожденный ползать— летать не может». Ждал, что инспектор напомнит мне эту крылатую фразу. В авиации у некоторых товарищей она в большом почете: изрек и — баста, думать не надо. Что и говорить, были у нас тогда такие «буревестники».
— Садитесь в самолет! — приказал мне подполковник и сам опустился во вторую кабину, как в прогулочную байдарку.
Да, летчиками становятся сильные, одаренные люди. Но неужели мой ум всего лишь способен понимать эту истину? И ничего нормального не придумать в ответ? Соглашаюсь и лезу в кабину. Обречен ведь, а лезу. Лезу, как кролик к удаву. A-а, все равно, можно напоследок и с самим Змеем Горынычем на качелях покачаться. Иду, как к расстрелу приговоренный.
Перемахнул через борт, рухнул в чашку сиденья, подпоясался ремнями, пристегнул шнур шлемофона к бортовому радио. Запустил движок и почувствовал какое-то волнение, чего-то не хватало. А чего? Черт побери, наушники молчат. Говорят, одна беда не приходит. Беды идут коллективами, как шишки сыплются. Догадался: шнур у шлемофона оборван, видать, комэск тогда перестарался. Где тонко, там и рвется. Иголки из парашюта закололи, ужом я тут завертелся, заерзал, хотя и ремнями привязан. Вот казнь! И все равно — не все равно.
— Не торопитесь, — спокойно говорит подполковник. — Шлемофон возьмите у товарищей.
— Найди шлемофон! У меня шнур оборвался! — кричу механику во все горло, стараясь луженую глотку движка перекричать.
Он, сделав ладони рупором, гаркнул в сторону, где стояли курсанты:
— Дайте шлемофон, братва!
И тут я вижу, как от группы отделился Потанин и во всю прыть бежит к нашему самолету. Он на ходу снял шлемофон и протянул его мне.
— Надевай, счастливый! — крикнул он с гордостью, даже с какой-то торжественностью: дескать, бери и приумножай! «Вот, гусь!»
Быстро подсоединил шлемофон и слышу:
— Делайте все так, как вы будете делать, если полетите самостоятельно. Про меня забудьте. Меня в кабине нет, — предупредил инспектор.
Представить такое, конечно, не просто. Стараюсь представить, стараюсь перемудрить свою совесть.
Даю по газам. Замелькала, пошла назад трава с желтыми подпалинами. Это и есть та самая трын-трава!
Самолет оторвался от земли и перешел в набор высоты. Вернее, это я его перевел. Стрелки приборов стоят не шелохнувшись. Но я не стараюсь вовсе: что зря из кожи лезть? Перед смертью не надышишься. Я же не агрегат-самописец, потерял я уже и стыд и совесть. Представляю, что один в кабине и мне все до лампочки. Стрелки приборов больше не дрыгаются, сами стали послушными. И радио молчит. Пора осматриваться. Делаю змейку: отвороты влево и вправо. Небо чистое. Шарик на месте, и радио молчит. Молчание — золото. Времени свободного хоть отбавляй — думай, сколько влезет. Радио молчит. Может, колодочка опять отсоединилась? Оглядываюсь. Трогаю пальцами шнур. Нет, на месте. Подполковник руки на борт кабины положил и глядит не на приборы, а куда-то в пространство. Взор у него такой равнодушный-равнодушный. И от этого у меня вроде бы кресло стало помягче. Спокойно спрашиваю: