Неизвестен 3 Автор
Шрифт:
В глубине души я считаю, что к художественной литературе нельзя подходить с юридическими формулировками. Ведь правда художественного образа сложна, часто сам автор не может ее объяснить. Я думаю, что если бы у самого Шекспира (я не сравниваю себя с Шекспиром, никому это и в голову не придет), если бы у Шекспира спросили: что означает Гамлет? Что означает Макбет? Не подкоп ли тут?– я думаю, что сам Шекспир не смог бы точно ответить на это. Вот вы, юристы, имеете дело с терминами, которые чем уже, тем точнее. В отличие от термина художественный образ тем точнее, чем шире.
Из зала суда
День четвертый
ПОСЛЕДНЕЕ СЛОВО ЮЛИЯ ДАНИЭЛЯ
Я знал, что мне будет предоставлено последнее слово, и я думал над тем, отказаться ли мне совсем от него (я имею на это право) или ограничиться несколькими обычными формулировками. Но потом я понял, что это не только мое последнее слово на этом судебном процессе, а может быть, вообще мое последнее слово в жизни, которое я могу сказать людям. А здесь люди - и в зале сидят люди, и за судебным столом тоже люди. И поэтому я решил говорить.
В последнем слове моего товарища Синявского прозвучало безнадежное сознание невозможности пробиться сквозь глухую стену непонимания и нежелания слушать. Я настроен не так пессимистически. Я надеюсь вспомнить еще раз доводы обвинения и доводы защиты и сопоставить их.
Я спрашивал себя все время, пока идет суд: зачем нам задают вопросы? Ответ очевидный и простой: чтобы услышать ответ, задать следующий вопрос; чтобы вести дело и в конце концов довести его до конца, добраться до истины.
Этого не произошло.
Я не буду голословен, я еще раз вспомню, как все это было.
Я буду говорить о своих произведениях - надеюсь, меня простит мой друг Синявский, он говорил и о себе и обо мне - просто я свои вещи лучше помню.
Вот меня спрашивали: почему я написал повесть "Говорит Москва"? Я отвечал: потому что я чувствовал реальную угрозу возрождения культа личности. Мне возражают: при чем здесь культ личности, если повесть написана в 1960- 61 году. Я говорю: это именно те годы, когда ряд событий заставил думать, что культ личности возобновляется. Меня не опровергают, не говорят, мол, вы врете, этого не было, - нет, мои слова просто пропускают мимо ушей, как если бы этих слов не было. Мне говорят: вы оклеветали страну, народ, правительство своей чудовищной выдумкой о Дне открытых убийств. Я отвечаю: так могло быть, если вспомнить преступления во время культа личности, они гораздо страшнее того, что написано у меня и у Синявского. Все, больше меня не слушают, не отвечают мне, игнорирую? мои слова. Вот такое игнорирование всего, что мы говорим, такая глухота ко всем нашим объяснениям - характерны для этого процесса.
По поводу другого моего произведения - то же самое: почему вы написали "Искупление"? Я объясняю: потому что считаю, что все члены общества ответственны за то, что происходит, каждый в отдельности и все вместе. Может быть, я заблуждаюсь, может быть, это ложная идея. Но мне говорят: "Это клевета на советский народ, на советскую интеллигенцию". Меня не опровергают, а просто не замечают моих слов. "Клевета" - это очень удобный ответ на любое слово обвиняемых, подсудимых.
Общественный обвинитель, писатель Васильев, сказал, что обвиняет нас от имени живых и от имени погибших на войне, чьи имена золотом по мрамору написаны в Доме литераторов. Я знаю эти мраморные доски, знаю эти имена павших, я знал некоторых из них, был с ними знаком, я свято чту их память. Но почему обвинитель Васильев, цитируя слова из статьи Синявского "...чтобы не пролилась ни одна капля крови, мы убивали, убивали, убивали..." - почему, цитируя эти слова, писатель Васильев не вспомнил другие имена - или они ему неизвестны? Имена Бабеля, Мандельштама, Бруно Ясенского, Ивана Катаева, Кольцова, Третьякова, Квитко, Маркиша и многих других. Может, писатель Васильев никогда не читал их произведений и не слышал их фамилии? Но тогда, может быть, литературовед Кедрина знает имена Левидова и Нусинова? Наконец, если обнаружится такое потрясающее незнание литературы, то, может быть, Кедрина и Васильев хоть краем уха слышали о Мейерхольде? Или, если они далеки вообще от искусства, может быть, они знают имена Постышева, Тухачевского, Блюхера, Косиора, Гамарника, Якира... Эти люди, очевидно, умерли от простуды в своих постелях - так надо понимать утверждение, что "не убивали"? Так как же все-таки, - убивали или не убивали? Было это или не было? Делать вид, что этого не было, что этих людей не убивали - это оскорбление, простите за резкость, плевок в память погибших *.
* 3десь произошел обмен репликами между судьей и подсудимым. Л. Н. Смирнов сделал замечание Даниэлю; Даниэль извинился перед судом за резкость.
Нам говорят: оцените свои произведения сами и признайте, что они порочны, что они клеветнические. Но мы не можем этого сказать, мы писали то, что соответствовало нашим представлениям о том, что происходило. Нам взамен не предлагают никаких других представлений, не говорят, были такие преступления или не были, не говорят, что нет, люди не ответственны друг за друга и за свое общество, - просто молчат, не говорят ничего. Все наши объяснения, как и сами произведения, написанные нами, повисают в воздухе, не принимаются в расчет.
Общественный обвинитель Кедрина, выступая здесь, почти целиком, с некоторыми лирическими отступлениями и добавлениями, прочла свою статью "Наследники Смердякова", опубликованную в "Литературной газете" еще до начала процесса. Я позволю себе остановиться на этой статье, потому что она фигурирует на процессе как обвинительная речь, и еще по одной причине, о которой я скажу позднее. Вот Кедрина, начиная свой "литературный анализ" повести "Говорит Москва", пишет о герое этой повести: "А убивать хочется. Кого же?" В том-то и дело, что моему герою не хочется убивать. Это ясно видно из повести. И, между прочим, это не только мое собственное мнение, со мною согласен в этом гражданин председательствующий; во время допроса свидетеля Гарбузенко он спросил: "Как вы, коммунист, относитесь к тому, что герою повести приказывают убивать, а он не хочет?" Я благодарен председательствующему за это точное определение позиции героя. Нет, я не считаю, что мнение председательствующего должно быть обязательным для литературоведа Кедриной, у нее может быть собственное мнение о произведении, но как оно обосновывается? Вот что пишет Кедрина: "Положительный герой грезит о студебеккерах - одном, двум, восьми, сорока, которые пройдут по трупам". Я возвращаюсь к этому отрывку, он цитировался в статье и здесь, на суде. А между прочим, написано не так, как здесь приводится; ни разу не цитировался этот отрывок полностью: "Ну, а эти, заседающие и восседающие... как с ними быть? А 1937-й год, когда страна билась в припадке репрессий? А послевоенное безумие? Неужто простить?" (Я цитирую по памяти, но точно). Эти две фразы тщательно опускаются. А почему? Потому что там мотивы ненависти, а об этом уже надо спорить, надо объяснять как-то, гораздо проще их не заметить. Дальше то, что здесь приводилось: "Нет. Ты еще помнишь, как это делается? Запал. Сорвать предохранительное кольцо, швырнуть. Падай на землю. Падай! Рвануло. А теперь - бросок вперед. На бегу - от живота веером. Очередь. Очередь. Очередь..." Дальше в представлении героя все смешивается - "Русские, немцы, румыны, евреи, венгры, грузины, бушлаты, плакаты, санбаты, лопаты..." - Я привожу этот отрывок, где, действительно, кровавая каша и все прочее весьма не аппетитно: "А почему у него такое худое лицо? Почему на нем гимнастерка и шлем со звездой?.. По трупам прошел студебеккер, два студебеккера, сорок студебеккеров, и ты все так же будешь лежать распластанный... Все это уже было!"
Это называется грезить? Мечтать о студебеккерах, которые пройдут по трупам?! Ужас героя перед этой картиной, отвращение - выдавать за мечты?! "Обыкновенный фашизм".– Прямо так и пишет. Но то, что это фашизм, - это ведь надо подкрепить, и вот Кедрина пишет: "Эту программу "освобождения" от коммунизма и советского строя "герой" повести пытается обосновать, с одной стороны, заверениями, будто идея "открытых убийств" берет начало "в самой сути учения о социализме", с другой, что вражда - в природе человеческого общества вообще". Кстати, в повести нет ни единого слова о советском строе, об освобождении от советского строя, герой повести как к последнему прибежищу обращается к имени Ленина ("Не этого он хотел - тот, кто первый лег в мраморные стены"). Так все-таки, кто пытается обосновать программу "освобождения" - герой повести или не герой? Я, когда прочел об этом у Кедриной, подумал грешным делом, что это опечатка, типографская ошибка вместо "отрицательный герой" или "другой герой" напечатали просто "герой", и получилось, как будто речь идет все время об одном и том же человеке, о моем положительном герое. Но нет! Эти же слова прозвучали здесь, в зале, снова. А как же в самом деле? Герой не говорит, "что идея открытых убийств лежит в самой сути учения о социализме"? Так вот: к герою повести приходит его приятель Володя Маргулис, неумный и ограниченный человек. "Он пришел ко мне и спросил, что я обо всем этом думаю" ("я" - это герой, повесть от первого лица). И Володя Маргулис "стал доказывать, что все это лежит в самой сути учения о социализме". Так как же, герой это говорит или другой персонаж повести? А герой говорит вот что: "За настоящую советскую власть надо заступиться", герой говорит, что наши отцы делали революцию и мы не смеем думать о ней плохо. Это что, герой повести "обосновывает программу освобождения от коммунизма и советского строя"? Неправда! А кто говорит, что "все друг друга в ложке воды утопить готовы"? Что "скоро звери единственным связующим звеном между людьми будут"? У Кедриной получается, что это тоже "положительный герой". Неправда! Это говорит полубезумный старичок-мизантроп, и герой с ним спорит. Как же обстоит дело с идейным обоснованием псевдопризыва к расправе, к террору и освобождению от коммунизма и советского строя? А вот так, как говорю я, а не так, как утверждает Кедрина. Повесть была прочитана не так, как написана, а нарочито, предвзято, так, как ее невозможно прочесть.