Неизвестен 3 Автор
Шрифт:
Больше всего в "Былом и думах" людей, выломившихся из ряда, историческими событиями разбросанных по свету. Тут вожди и видные деятели итальянской, немецкой, французской, польской, венгерской, русской эмиграции - Гарибальди, Мадзини, Струве, Гауг, Луи Блан, Ворцель, Мицкевич, Бакунин. И русские бегуны - Печерин, Сазонов, Энгельсон, Кельсиев, Головин. Когда индивидуальное резко перевешивает, "роскошь мироздания" преизбыточно отражается в личности, Герцен создает фрески, запечатлевшие величие, гигантскую силу духа. Здесь личность не только является отражением типичных черт поколения, нации, но и сама интенсивно, деятельно оказывает влияние па движенья века. Таковы в "Былом и думах" образы великих борцов и реформаторов - Белинского, Оуэна. Гарибальди ("идол масс, единственная, великая, народная личность нашего века, выработавшаяся с 1848 года").
Белинский. Гарибальди, а также Наталья Герцен, Огарев, Витберг, Грановский - личности, которых не коснулась (или почти не коснулась) убийственная ирония Герцена. Это идеальный и идеализированный человеческий пласт в "Былом и думах"; анекдотические подробности, мелочи быта, приведенные Герценом, здесь освещены мягким, добрым, иногда сострадательным юмором и Fe служат целям психиатрической патологии и микроскопической анатомии. В других случаях Герцен остается верен нарочитому акценту на мелочах, пристальному и дотошному анализу: "Я нарочно помянул одни мелочи микроскопическая анатомия легче дает понятие о разложении ткани, чем отрезанный ломоть трупа..." (XI, 503).
"Микроскопическая анатомия" семейного быта Энгельсонов ведет к серьезным и обобщенным идейным и психологическим выводам - Энгелъсоны представлены как "предельные" типы, выразившие ведущие свойства и особенности своей формации. Герцен не останавливается па констатации общей, объективной стороны трагедии поколения Энгельсонов (петрашевцев): "Страшный грех лежит на николаевском царствовании в этом нравственном умерщвлении плода, в этом душевредительстве детей. Дивиться надобно, как здоровые силы, сломавшись, все же уцелели" (X, 344). Анализ Герцена идет дальше, вглубь, выясняя, что уцелело и как уцелело, для чего Герцен прибегает к испытанным естественнонаучным принципам, к тому методу, отцами которого он считал Бэкона и Спинозу. "Понимание дела - вот и вывод, освобождение от лжи - вот и нравоучение", - еще раз повторяет Герцен свой девиз в знаменитом философском трактате "Роберт Оуэн", включенном в состав "Былого и дум". Этот метод, в основе которого лежат понимание и освобождение, он прямо соотносит с философией природы Бэкона. "Природа никогда не борется с человеком, это пошлый, религиозный поклеп на нее; она не настолько умна, чтоб бороться, ей все равно: "По той мере, по которой человек ее знает, по той мере он может ею управлять", - сказал Бэкон и был совершенно прав" (XI, 245, 246-247). Обращение к Бэкону в "Роберте Оуэне" - еще одно свидетельство, говорящее о постоянстве симпатий Герцена, единстве его деятельности Бэкон назван как учитель Герцена, философ жизни с гибким и многосторонним, трезвым миросозерцанием.
Герцен приглядывается к суете и мельтешению жизни ("мерцание едва уловимых частностей и пропадающих форм"), анализируя все (лозунг его поколения и петрашевцев, приобщаясь к живым процессам, чтобы не сбиться на бесконечное кружение в "бесцветной алгебре жизни". Он не останавливается перед "грязной" работой, спускается с "горных вершин" на самое дно жизни: "Я прошу читателя не забывать, что в этой главе мы опускаемся с ним ниже уровня моря и занимаемся исключительно илистым дном его <...> Печально уродливы, печально смешны некоторые из образов, которые я хочу вывести, но они все писаны с натуры - бесследно исчезнуть и они не должны" (XI, 178).
Объективный, доскональный анализ, не скрывающий "темных сторон человеческого существования", применяет Герцен и к своим современникам, даже к тем из них, с кем лично и кровно был связан и воспоминания о которых болью и чувством какой-то собственной вины отзываются в сердце. Отношение Герцена к этим ушедшим "русским теням" сложное, далеко не однотонное, а восстановление всей правды о них, без утайки и приукрашивания ("Для патологических исследований брезгливость, этот романтизм чистоплотности, не идет"), он считал исторически необходимым делом, тем более что изменчивая мода и заступающее уже и его место молодое поколение с нигилистической неразборчивостью ставят клейма "устаревшие", "никчемные", не щадя никого и ничего в прошлом. "Бегун образованной России, - пишет Герцен о Н. И. Сазонове, - он принадлежал к тем праздным, лишним людям, которых когда-то поэтизировали без меры, а теперь побивают каменьями без смысла. Мне больно за них. Я многих знал из них и любил за родную мне тоску их, которую они не могли пересилить и ушли - кто в могилу, кто в чужие края, кто в вино" (XVIII, 87).
Утаить всю правду означает сгладить и смазать картину, поступить нечестно по отношению к современникам и потомкам, так как судьба Печерина, Сазонова, Энгельсона, Кельсиева - явления большого социального содержания, требующие объективного, по возможности справедливого и бестрепетного разбора. А это главная, центральная, только постепенно самому Герцену уяснившаяся задача книги; ведь "Былое и думы", согласно классическому автопризнанию Герцена, - "отражение истории в человеке, случайно попавшемся на ее дороге" (X, 9).
Главы, посвященные русским бегунам и скитальцам, хорошо демонстрируют, каким именно образом осуществляется в книге "отражение истории". Историзм "Былого и дум" - не скрупулезная регистрация внешних событий, не хроника. Герцен не летописец и не хроникер. Сухих и безлично-объективных описаний у него нет. Герцен все осмысляет и оценивает, по не догматично и не с точки зрения вечности. Его думы, в тот или иной момент остановленные, образуют глубокий, протекающий по сильно пересеченной местности поток. Вернее, множество потоков, стремящихся к одному водоему - знанию. В "Былом и думах" нет последних решений и окончательного итога - и быть не может. Но существуют в большом количестве промежуточные приватные и гуртовые определения, формулы. Ни одно явление, разумеется, до конца не исчерпывается, суть многого неясна Герцену, но некоторые 'этапы в развитии своего поколения, так же как предшествующих и нового, вступающего на историческую арену, он прослеживает с тщательностью анатома - реального историка.
Герцен стремится выявить суть поколений Печерина, Сазонова, Энгельсона, Кельсиева, общие, объединяющие их черты, а также видовые и индивидуальные различия, исследуя причины, разрушившие гармоническое сочетание, и разные варианты отклонения от эстетической нормы. Анализ Герцена историчен, гуманен и педагогичен. Он обращен и к собственной совести, и к ушедшим теням, и к новому поколению, которому необходимо знать о мученической, жертвенной внутренней борьбе сознательных бегунов русской жизни, об их подвиге. "Они жертвовали всем, до чего добиваются другие: общественным положением, богатством, всем, что им предлагала традиционная жизнь, к чему влекла среда, пример, к чему нудила семья, - из-за своих убеждений и остались верными им" (X, 319). Не для суда над поколениями русских скитальцев, а с целью попять смысл их трагедии и ошибок предпринимается Герценом анализ людей поколения Сазонова, утративших в какой-то момент контакт с истиной, продолжая с безумной последовательностью гнуть все ту же линию. "Неустрашимым фронтом идем мы, шаг в шаг, до чура, и переходим его, не сбиваясь с диалектической ноги, а только с истины; не замечая, идем далее и далее, забывая, что реальный смысл и реальное понимание жизни именно и обнаруживается в остановке перед крайностями... это - halte меры, истины, красоты, это вечно уравновешиваемое колебание организма" (X, 320).