Неизвестен 3 Автор
Шрифт:
Автор и доктор в последних повестях одинаково резко, памфлетно оценивают действительность, человека, историю. Они не антиподы, а авгуры зрители, с полукивка и полуслова понимающие друг друга. Более того: парадоксы и странные мнения автора крайностью выводов и нескрываемым злым тоном превосходят иронические суждения героя, сохраняющего добродушие и в некотором роде стоический оптимизм с пищеварительным оттенком. "Главное орудие Искандера, которым он владеет с таким удивительным мастерством, ирония, нередко возвышающаяся до сарказма, но чаще обнаруживающаяся легкою, грациозною и необыкновенно добродушною шуткою", - писал Белинский о романе и повестях Герцена 40-х, его "утренних" произведениях. [15] В сочинениях позднего Герцена "легких" и "добродушных" шуток почти нет. Господствует "ирония <...> возвышающаяся до сарказма". Автору добродушие не свойственно: раздраженный тон, каскады сарказмов, злых шуток; портреты людей резко шаржированы, карикатурны.
Медицинский материализм доктора еще универсальнее и глубже, чем у доктора Крупова. Он и на свою профессию смотрит чрезвычайно широко, трактуя ремесло врача в самом высшем смысле: "Настоящий врач, милостивый государь, должен быть и повар, и духовник, и судья..." (XX, 461). Применяет профессиональную точку зрения ко всем явлениям жизни: "Медицинская практика - великое дело <...> Если б перед революциями, вместо того, чтоб собирать адвокатов и журналистов, делать консилиумы, не было бы столько промахов! Люди, видящие сотню человек в день - не одетых, а раздетых, люди, щупающие сотню разных рук, ручек, ручонок и ручищ, - поверьте мне, знают лучше всех, как бьется общественный пульс. Публично, на банкетах и собраньях, в камерах и академиях, все - театральные греки и римляне, - что тут узнаешь? Посмотрите-ка на них с точки зрения врача <...> Доктору все раскрыто: чего больной не доскажет, то здоровые добавят; чего и здоровые умолчат - стены, мебель, лица дополнят" (XX, 525). Слова доктора - итог, резюме, последний диагноз, подведение черты. Этим возможности типа исчерпаны до конца. Характерно, что страстное изложение доктором основ своего мировоззрения, защита метода в последней повести Герцена не оттенены ничьей иронией или сомнением. Прерывает Герцен скептически-реалистический речевой по ток доктора потону, что новые обстоятельства стали вносить серьезные поправки в теоретические построения героя. "Я прерываю философствование моего доктора... или, лучше, не продолжаю его, потому что и тут - как почти во всем - обстоятельства нагнали нас и опередили. <...> Явились новые силы и люди" (XX, 555). Типичная для Герцена концовка без конца, согласная с его адогматичным мировоззрением и эстетическими принципами. Герцен не ставит окончательной точки, оставляя за собой право вернуться (и уже в который раз) к вечно обсуждаемому им на русском, западном и всемирно-историческом мате риале кругу проклятых вопросов. Для всего свой срок: есть время действовать и время патологического разбора, подведения итогов, обсуждения происшедшего. Изменившаяся политическая ситуация во Франции и Европе невольно требовала осмысления, очередной проверки основ мировоззрения и справедливости концепции Запада, обусловленной горькими уроками 1848 года.
3
Несколько особняком в творчестве Герцена стоят повести "Долг прежде всего" (1847) и "Поврежденный" (1851). Герцен успел написать только "пролог новой повести" "Долг прежде всего" из пяти глав, который он читал в Париже Бакунину и Белинскому. На критика произвело сильное впечатление новое произведение Герцена. Повесть анонсировалась "Современником" на будущий 1848 год, но, по образному определению писателя, "сильнейший припадок ценсурной болезни" решил ее участь. "Эта осадная цензура.
– иронизировал Герцен, запретила печатать что бы то ни было писанное мною, хотя бы то было слово о пользе тайной полиции и явного самодержавия или задушевная переписка с друзьями о выгодах крепостного состояния, телесных наказании и рекрутских наборов" (VI, 297).
Но даже и в более терпимые и либеральные времена повесть "Долг прежде всего" могла появиться в русском журнале только с очень значительными купюрами. Друзья Герцена в петербургских литературных кругах пришли в ужас, прочитав яркое и совершенно "нецензурное" описание французской революции 1789 г. в четвертой главе повести ("Троюродные братья"). Никогда ранее в творчестве Герцена антикрепостнические мотивы не звучали так сильно и так художественно. В незавершенной повести Герцен энергичными и скупыми мазками создал первую в русской литературе, самую сжатую и одну из наиболее выразительных хроник дворянского рода, предвосхитив появление в будущем "Дворянского гнезда" Тургенева, "Обломова" Гончарова, "Господ Головлевых" и "Пошехонской старины" Салтыкова-Щедрина - и, конечно, произведений Л. Н. Толстого, особенно страниц "Войны и мира", посвященных быту поместного дворянства XVIII в. "Ничего подобного нет в русской литературе", - говорил Толстой о герценовской хронике дворянского рода Столыгиных. Кстати, встреча Марьи Валерьяновны с Анатолем в первой главе повести "За воротами" предваряет эпизод свидания Анны Карениной с сыном (Толстой о ней: "превосходная, удивительная").
Герцен достигает расцвета своего дарования как художник в повести "Долг прежде всего". Энергичная, сжатая, освещенная умной, диалектичной и гуманной мыслью, как и его бесподобной легкой и грустной иронией, живопись Герцена в незавершенной повести 1847 г.
– это уже во всех основных чертах стиль "Былого и дум". Галерею дворян, слуг, гувернеров в мемуарах Герцена предваряют портреты дядюшки Льва Степановича (с его "гастрическими припадками" и "аристократическими рассказами и воспоминаниями"); "буколико-эротического" помещика Степана Степановича (Степушки) и его всесильной супруги "хамской крови" Акулины Андреевны; Михайлы Степановича, скупца и самодура с "энциклопедическим" образованием, полученным от рекомендованного Вольтером "шевалье де Дрейяк"; зловещей фигуры Тита Трофимовича, "барского фавера" и лазутчика; униженной и одновременно героической матери Анатоля Марьи Валерьяновы; моряка - управляющего имением. Небольшой "пролог" к будущему произведению об Анатоле Столыгине буквально перенасыщен людьми, наблюдениями, деталями, выписанными зрелой рукой большого мастера, призванного стать художником-летописцем своего и "минувшего" веков.
Среди любимых Толстым произведений Герцена была и повесть "Поврежденный". Толстой плакал, читая ее, и собирался написать небольшое предисловие к отдельному изданию повести. "Толстой в зародыше в новелле Герцена "Поврежденный"", - записал в своем дневнике (август 1887 г.) Р. Роллан. Это, конечно, преувеличение. Но вне сомнения, что парадоксы героя повести, его горестное и страстное отрицание западной цивилизации, его диагноз болезни мира были весьма созвучны Толстому.
Повесть "Поврежденный" - новое и симптоматичное явление в беллетристике Герцена, позволяющее яснее увидеть, какими богатыми возможностями, далеко не исчерпанными к 40-e гг., он обладал как художник. Во-первых, в повести резко, мощно возросло авторское присутствие. Автор, в сущности, главный герой, определяющий смысл и тональность произведения. На стремлении автора найти личные первопричины философии "светло-зеленого помещика-коммуниста" Евгения Николаевича построена повесть. Его оценка взглядов "поврежденного" самая глубокая, точная и гуманная. Во-вторых, освещение философии истории и жизни героя разнообразно и сложно, - постепенно из скрещения разных точек зрения вырисовывается "диагональ", близкая к истине, но, разумеется, не вся истина.
Тон повести задан духовной и личной драмой автора, подсказан необыкновенно грустным, промежуточным положением скитальца, чужого, оторванного от родной почвы и не верующего более в жизнеспособность Запада. Глухо упомянуты и еще более страшные "бури" и "утраты", сделавшие "слова и суждения" "поврежденного" близкими и понятными "спустя некоторое время". Совмещение, накладывание временных перспектив дает как бы сам образ движения времени и, не посвящая читателя в подробности биографии автора (она контурно членится на этапы), вскрывает всю важность и серьезность для него встречи с "поврежденным". "Человек этот попался мне на дороге, точно как эти мистические лица чернокнижников, пилигримов, пустынников являются в средневековых рассказах для того, чтобы приготовить героя к печальным событиям, к страшным ударам, вперед примиряя с судьбой, вооружая терпением, укрепляя думами" (VII, 363). Встреча - из того же рода знаменательных, о которых писал Герцен в ранних повестях. Но какая колоссальная разница! И речи нет о каком-то важном переломном мгновении, вводящем молодого человека в эпоху зрелости. Эта встреча просто зовет к примирению и терпению, освобождая от мизантропии и мономании. Действует, как природа Италии, которая не лечит раны сердца, а только снимает чрезмерное, невыносимое эмоциональное напряжение, проясняя и укрепляя мысль безличными ассоциациями, возвращая ее на привычную почву разумного скептицизма. "Безличная мысль и безличная природа одолевают мало-помалу человеком и влекут его безостановочно на свои вечные, неотвратимые кладбища логики и стихийного бытия..." (VII, 365). Этими словами заканчивается лирическое авторское вступление, объясняющее глубокие личные (а не одни лишь эстетические) причины, рождающие в нем симпатию к парадоксам "поврежденного". А они составляют цельное и безнадежно-пессимистическое воззрение на человеческую природу, историю, просвещение, прогресс, цивилизацию, болезненную крайность которого так комментирует "медицинский" спутник "коммуниста": "...говорит такие вещи, ну, просто волос дыбом становится, все отвергает, все - оно уж эдак через край; я сам, знаете, не очень бабьим сказкам верю, однако ж все же есть что-то" (VII, 367).
Что именно "есть" - в повести не выясняется; зато чего "нет" обсуждается подробно и запальчиво в беседах между лекарем, автором и Евгением Николаевичем. Лекарь - сниженный вариант доктора-скептика; патолог, но в узком, утилитарно-профессиональном смысле, все несчастья и беды сводящий к акушерско-физиологической стороне дела. Его реальная натура в действительности очень ограничена, взгляд на мир оскорбительно прост, а скальпель не идет дальше поверхности (эпидермы). Лекарь в "Поврежденном" тот же доктор Крупов, но не беспокоящийся ни о чем высшем, тем более о судьбах мироздания. Словом, как точно и зло характеризует его автор, он "принадлежал к числу тех светлых, практических умов, - умов подкожных, так сказать, которые дальше рассудочных категорий и общепринятых мнений не только не идут, но и не могут идти" (VII, 373).