Шрифт:
Уже говорилось, что в русле церковно-христианской традициологии концепт преемственности всегда был теснейшим образом связан с религиозным почитанием Священного Предания. Как мы знаем, традиция в христианском сознании до определенного времени была неотделима от Предания Церкви и фактически тождественна ему. Однако и после того, как собственно культурная традиция (в секулярном понимании) эмансипировалась от сакрально-мистического наследования, крупнейшие деятели традиционалистской ориентации (в их числе – художники и поэты) сознательно или бессознательно, явно или имплицитно культивировали такое восприятие преемственной связи поколений, которое в некоторых основополагающих, архетипических своих чертах напоминало традиционно-религиозное, соборно-церковное отношение к Преданию (ср. у О.А. Седаковой: «…в этом, в невольном и ненамеренном создании своего рода общины я вижу какое-то странное и сложное, но подобие искусства церкви» [133] ).
133
Продолжение цитаты: «…кто входит в общение с искусством… понимает, что он не одинок: его вводят в некую общность, которая необозрима…» (Седакова О.Л. Четыре тома. Moralia. С. 330). Ср. с утверждением Мандельштама: «…теперь всякий культурный человек – христианин…» (Полн. собр. соч. и писем. Т. 2. С. 50).
Ныне многие теологические интуиции русских религиозных философов и богословов XX столетия приобретают животрепещущую актуальность в применении к вопросам культурологии, искусствознания и литературоведения, что создает почву для глубоких междисциплинарных обобщений. Так, для понимания сущности традиционального творческого мышления, литературно-художественного традиционализма огромное значение, на наш взгляд, может иметь вполне осознанное лишь в XX веке теологическое положение о том, что верное истолкование канонических священных текстов возможно исключительно в контексте Священного Предания, по отношению к которому даже Богооткровенное Писание выступает как «одна из форм его» [134] . Понимание Предания как герменевтического ключа к Писанию — чрезвычайно важный в методологическом плане постулат, имеющий самое непосредственное отношение к высказанным в постклассическую эпоху (вне прямой связи с богословием) идеям о присущей человеку инстинктивной дисциплинарности и дискурсивности культурного сознания, всегда исходящего из «допредикативных очевидностей» (В. Тюпа), из априорных условий «бесконечного незавершимого диалога» (М. Бахтин) и неминуемо опирающегося на обеспеченное традицией «предпонимание» (Г.-Г. Гадамер) [135] . В русле подобного осмысления духовной культуры не остается весомых предпосылок для изоляционистского и утопически-сектантского восприятия сущности традиционалистской позиции, поскольку всякая замкнутость в тесных рамках ранее достигнутого или исключительно «своего» есть неизбежное выпадение из того мега-единства «большого времени… в котором ни один смысл не умирает» [136] .
134
«…Предание объемлет собой всю жизнь Церкви настолько, что и самое Св. Писание является лишь одною из форм его… Новое Писание Церкви, то есть по утере старых книг, стало бы таким же священным…» (Иеромонах Софроний. Старец Силуан. Париж, 1952. С. 39).
135
В этой связи можно вспомнить не только герменевтическую концепцию Гадамера или идею М. Бахтина о диалогически-обусловленной, «отвечающей» природе любого высказывания, но и, например, сформулированный Л. Витгенштейном закон «дверных петель»: «Вопросы, которые мы ставим, и наши сомнения основываются на том, что определенные предложения освобождены от сомнения, что они словно петли, на которых вращаются эти вопросы и сомнения. <…> Если хочу, чтобы дверь поворачивалась, то петли должны быть неподвижны» (Витгенштейн Л. О достоверности // Вопросы философии. 1991. № 2. С. 67–120).
136
Бахтин М.М. Эстетика словесного творчества. М., 1986. С. 372.
1.5. Термин «традиционализм» в контексте современной исторической поэтики
В ряду многочисленных применений термина «традиционализм» особое место занимает литературоведческая концепция, введенная в научный обиход С.С. Аверинцевым и подхваченная рядом других авторитетных ученых (А.В. Михайловым, М.Л. Гаспаровым, С.Н. Бройтманом и др.). Речь идет о стадиальной типологии мирового литературного процесса, основы которой были заложены еще Э.Р. Курциусом в фундаментальном труде «Европейская литература и латинское Средневековье» (1948). В рамках этой концепции понятие «традиционализм» соответствует двум большим стадиям в развитии мировой, или как минимум европейской, словесности: 1) долитературной (синкретической, фольклорно-мифологической и т. д.), получившей название эпохи дорефлективного традиционализма, и 2) эпохи рефлективного традиционализма, начинающейся с момента зарождения авторской литературы и продолжавшейся примерно до последней трети XVIII века. Этими терминами обозначают не только названные исторические периоды, но и соответствующий им тип художественного сознания, а также тип поэтики [137] . Далее мы будем опираться преимущественно на эти значения (уточняя и дополняя их), в особенности – на рефлективное понимание традиционализма, а потому полагаем необходимым отграничить избранный нами подход от тех теорий, в которых традиция (традиционность, традиционализм) увязывается с идеей радикального «ухода из истории» и с абсолютизацией «исконных» (подчас – до-культурных и внекультурных) форм сознания, противополагающих себя всякому историзму, свободному творчеству и рациональному («логосному») мышлению.
137
См.: Аверинцев С.С. Древнегреческая поэтика и мировая литература (в его книге «Поэтика древнегреческой литературы». М., 1981); коллективное исследование: Аверинцев С. С., Андреев М.Л., Гаспаров М.Л., Гринцер П.А., Михайлов А.В. Категории поэтики в смене литературных эпох // Историческая поэтика; Литературные эпохи и типы художественного сознания. М., 1994; Бройтман С.Н. Историческая поэтика // Теория литературы: В 2 т. / Под ред. Н.Д. Тамарченко. М., 2004. Т. 2.
Не секрет, что на определенных этапах развития европейского традиционализма (прежде всего – в средневековом искусстве и в классицизме) доминировали консервативно-авторитарные, императивные формы творческого сознания, монологические стратегии коммуникации и соответственно такие установки мышления, как нормативизм и регламентарность. Это естественным образом отражало общую логику мирового культурного процесса, и сегодня данный факт действительно дает известные основания, для того чтобы связывать рефлективный традиционализм с «нормативно-ролевым» менталитетом и «дискурсом власти», как это убедительно делает В.И. Тюпа [138] . Но вместе с тем справедливо и другое. Перечисленные признаки и свойства составляли не столько духовную сущность традиционализма [139] , сколько его, так сказать, акцидентную историческую оболочку, служили определенной, исторически ограниченной «транскрипцией» данного типа миропонимания, которая, однако, многими принималась и принимается за субстанциальное ядро, что порождает стойкое представление о сущностной несовместимости традиционалистской и творчески-персоналистической аксиологии [140] . Между тем опыт неклассического традиционализма показывает, что в принципиальном противоречии с ценностями свободы, творческой суверенности и новейшего персонализма оказываются вовсе не сущностные устремления традиционального духа (онтологичность, солидаризм, ответственность и т. д.), а лишь его известные исторические модификации и факультативные признаки, в частности – присущий Средневековью и классицизму тип дискурсивности (в дальнейшем мы еще вернемся к этому вопросу). Новый традиционализм, сложившийся в XX столетии, шел по пути преодоления коммуникативных навыков, авторитаристских стереотипов минувших эпох, но параллельно с этим искал формы продуктивного освоения глубинных философско-аксиологических потенций традициональности.
138
См.: Тюпа В.И. Дискурсные формации. М., 2010. С. 100–141.
139
служения и ответственности, идеи солидарности, иерархичности и др.) достаточно полно проанализированы в трудах А.В. Михайлова, С. Аверинцева, С. Бройтмана.
140
В. Тюпа убедительно показывает некорректность такого рода антитез, однако проводимое им объединение рефлективного традиционализма и социалистического реализма в рамках одного («нормативно-ролевого») типа ментальности / дискурсивности косвенно свидетельствует если не о недооценке сущностных основ традиционалистского сознания, то по меньшей мере о приоритетном для ученого значении коммуникативных стратегий исторического традиционализма по сравнению с метаисторическими, над-коммуникативными, базовыми установками традиционального аксиологического мышления.
1.6. Еще раз о традициональном мышлении (Пояснение-иллюстрация)
Выше говорилось о том, что главным предметом нашего интереса являются не собственно моменты того или иного соприкосновения писателей с опытом предшественников, а аксиологическая мотивация обращения к общекультурному наследию, модус восприятия исторически утвердившейся традиции.
Поясним сказанное на простом примере. У таких разных поэтов, как Маяковский, Хлебников, Мандельштам и Вяч. Иванов, можно в изобилии обнаружить унаследованные из традиции элементы, бессознательные заимствования и умышленные отсылки. При этом у Маяковского, устремленного к радикальной новизне (хотя и соскальзывающего невольно в проторенные колеи), сознательные реминисценции чаще всего имеют демонстративно-нигилистический, культуроборческий характер (многочисленные имена, факты, события мировой культуры упоминаются, как правило, лишь для того, чтобы быть посрамленными перед лицом беспрецедентной современности или в сравнении с уникальностью и величием лирического героя) [141] . У Хлебникова, тяготеющего разом и к архаике и к бесстрашной футурологии, отсылки (мифологические, фольклорные, культовые и пр.) в большинстве своем используются внеиерархично, спонтанно, «наивно», без какой бы то ни было заботы о традиционных структурных связях и об идентичности говоримого существующей традиции [142] . У Мандельштама универсалии и «вечные образы» предстают в головокружительных скрещениях и трансформациях, но скрепленные неизменной волей к смыслоцентричности и не ослабевающей ни на секунду интуицией связности / иерархичности / «логосности» всего сущего [143] . У Вяч. Иванова те же универсалии выстроены с трезвой, зрячей и предельно осознанной заботой о гармоничном сопряжении символической многозначности и классической соразмерности, самотождественности, строгой соположенности всего говоримого и мыслимого [144] .
141
См. маяковедческие работы А. Жолковского, Ю. Карабчиевского, а также исследование: Скляров О.Н. Маяковский и Игорь Северянин: историко-культурные реминисценции в контексте ранней поэзии: Автореф. дисс… канд. наук. М., 1994.
142
Эти особенности хлебниковских художественных стратегий обстоятельно проанализированы О. Седаковой в статье «Контуры Хлебникова» (Седакова О.А. Четыре тома. Poetica. С. 290–322).
143
О редкостном сочетании в мандельштамовских стихах взрывного динамизма и смыслоцентричности писали многие исследователи (Н. Струве, С. Аверинцев, И. Сурат и др.).
144
См.: Аверинцев С.С. Системность символов в поэзии Вячеслава Иванова // Поэты. М., 1996. С. 165–189.
Итак, при очевидной вроде бы «традиционности» творчества во всех перечисленных примерах (если считать показателем таковой заимствования и разного рода «переклички») модус восприятия традиции везде оказывается разным. В случае Маяковского перед нами «нечаянная» традиционность в сочетании с намеренно-декларативной контртрадиционностью. В случае Хлебникова – архаический («исконный») характер значительной доли сюжетно-тематического материала в сочетании со стихийной внетрадиционностью (а-традициональностью) семантики, аксиологии, поэтики и стиля. В случае Мандельштама – рискованно-экспериментаторская поэтика и одновременно сознательно-интуитивная приверженность традиционному культурному тезаурусу. А в случае Вяч. Иванова – неклассическая суггестивность в единстве с ответственной продуманностью словаря и семантической структуры, что призвано обеспечить логическую совместимость сказанного с вечными смыслами Предания. Таким образом, из четырех названных поэтов – по строгому счету – только два (Мандельштам и Вяч. Иванов) могут претендовать на статус традиционально мыслящих, т. е. сознательно мотивированных на творческую ретрансляцию и реактуализацию культурного целого как безусловной ценности, хотя интенсивное взаимодействие с традицией присутствует в творчестве каждого из них [145] .
145
Из соображений схематической наглядности мы умышленно упрощаем здесь реальную картину, абстрагируясь от ситуативных перепадов и колебаний художественного сознания. Применительно к практической конкретике творчества разграничения такого рода, разумеется, требуют детального анализа конкретных текстов.
1.7. Неклассическое сознание и проблема релятивизма
Признание факта неклассической свободы (в самоопределении, мышлении, творчестве, истолковании и т. д.) нередко подталкивает нас к тому, чтобы в конечном счете квалифицировать рассматриваемый глобальный сдвиг как наступление эры абсолютного духовно-интеллектуального произвола и – как следствие – всеобщего релятивизма [146] . Данную тенденцию в свое время прозорливо разглядел Вяч. И. Иванов, писавший в 1933 году: «Полное одобрение получили и… пользуются большим успехом релятивисты (исторический релятивизм которых не имеет ничего общего с космологическим релятивизмом Эйнштейна, чья “теория относительности” в сущности, быть может, близка дуализму Платона)» [147] .
146
Взгляд, ставший для одних чуть ли не победоносным методологическим открытием (в постмодерне), а для других – поводом к тотальному неприятию всей постклассической духовности как безнадежного отпадения («апостасии») от вечных ценностей и священных начал культуры.
147
Иванов Вячеслав. Размышления об установках современного духа // Собр. соч. Т. 1–4. /Подред. Д.В. Иванова и О. Дешарт. Брюссель, 1971–1987. Т. 3. С. 281.
Концепт «релятивности» ныне является одним из ключевых в числе категорий, описывающих структуру неклассического сознания. Причем разница между а) пониманием релятивности как многоуровневого характера современной эпистемологии, обусловленного множественностью способов описания реальности, и б) пониманием релятивности как произвольности и условности всякого знания, мышления, описания [148] – не всегда акцентируется и даже, по-видимому, не всегда до конца осознается. Это неразличение (или недостаточное различение), с одной стороны, факта многомерности бытия, открывшегося современной науке и культуре, и, с другой стороны, своеобразного гносеологического «отчаяния», сообщающего любым актам сознания необязательность, тщетность и открывающего простор для безответственной игры смыслами, нередко проецируется и на литературу. Это весьма характерно даже для тех ученых, которые в общем не склонны к легковесному отождествлению а) сознательного субъективизма, культивирующего безбрежную окказиональность смыслов, и б) поиска форм неклассической, индуктивной конвенциональности, допускающей полисемию, амбивалентность, вероятностность смыслополагания, но все же исходящей из необходимости и принципиальной возможности взаимопонимания. Так, авторы ценнейшего по своим наблюдениям и выводам коллективного исследования «Русская семантическая поэтика как потенциальная культурная парадигма» [149] , характеризуя неклассические художественные стратегии поэтов-акмеистов, активно используют такие понятия, как «релятивность», «неопределенность», «окказиональность» и т. п., хотя общий вектор предпринятого рассмотрения нацелен на утверждение принципиальной смыслоцентричности и смыслового единства анализируемых текстов. К «релятивному» прочтению художественно-смысловых стратегий постреализма склоняются (не вполне отделяя таковое от релятивистского) и Н. Лейдерман с М. Липовецким [150] , притом что постреалистический вектор, как и выделяемая ими линия «неоакмеизма», трактуется учеными в качестве альтернативы авангарду и постмодернизму. Вот как комментирует этот казус В. Тюпа: «…Лейдерман проницательно сблизил эстетику Бахтина с поэтикой Мандельштама… однако их общий знаменатель ошибочно поименовал “релятивизмом”, тогда как речь следовало бы вести о “диалогизме” конвергентного сознания. Релятивизм игнорирует онтологический статус бытия, что Бахтину с его концепцией ответственности совершенно чуждо» [151] . Правда, данное возражение относится к работе Н. Лейдермана, написанной в 1992 году [152] ; в последующих трудах соавторы предпочитали говорить не о релятивизме, а о релятивности, однако общий логический контекст не претерпел кардинальных изменений.
148
К. Манхейм, предвидевший эту путаницу, предлагал обозначать потенциальную относимость явления к разным оценочным системам с помощью терминов «реляционирование», «реляционность», которые подразумевают не произвольный характер суждения (релятивизм), но познавательное «приближение к подвижному объекту с подвижных позиций» (Манхейм К. Диагноз нашего времени. М., 1994. С. 87). Понятие «реляционности» впоследствии активно использовал Ю. Лотман (в кн. «Структура художественного текста» и других работах).
149
Левин Ю.И., Сегал Д.М., Тиметик Р.Д., Топоров В.Н., Цивъян ТВ. Русская семантическая поэтика как потенциальная культурная парадигма // Russian Literature. Vol. 7–8. Amsterdam, 1974.
150
См., например: Лейдерман Н.Л., Липовецкий М.Н. Современная русская литература: 1950—1990-е годы: В 2 т. М., 2003.
151
Продолжение цитаты не менее важно: «Специфика неклассической бахтинской онтологии, составляющая своего рода ключ к неотрадиционализму, в том, что онтологическая основа мира мыслится не бессубъектно-объективной, а интерсубъективной» (Тюпа В. Литература и ментальность. С. 226).
152
ринбург, 1992. С. 20–22.