Шрифт:
Остановившиеся глаза. Приоткрытые рты. И холодный, неведомый Олимпу страх ползет из углов, страх, который однажды прицепился к черным крыльям – и вот, таскается с тех пор, не отстает.
Зевс замер на троне статуей воплощенного величия. У Величия нахмурены брови. Пальцы сердито стискивают золотой кубок.
Глаза устремлены на фигуру в сером одеянии, преклонившую одно колено.
Губы никак не хотят разомкнуться, выдавить единственное слово, будто Величие боится, что его жестоко стошнит.
– Говори, – падает наконец глухое, царственное. – Что ищет на Олимпе Танат Железносердный?
– Справедливости, – голос тих, но слово в клочья рвет плотную тишину.
Танат плохой рассказчик. Говорит мало, без красочных подробностей. Роняет слова как через силу. Но с каждым словом зал отмирает. Танцоры рискнули опустить занесенные для скачка ноги. Арес поставил кубок, похмыкивает, подпихивает локтем Диониса: совсем подземные ослабели, да? Дионис кивает и соглашается, что за это надо выпить.
Гера гладит по локотку Деметру. Этой, похоже, худо, у нее даже нос побелел. Взгляд – куда там Зевсовым молниям. Страшнее взгляд только у Аполлона, который уронил кифару еще на имени Асклепия, а потом уже только вздрагивал после «кровь Медузы», «воскрешает», «нарушает порядок, установленный богами», «окрестности Дельф», «более двух тысяч». Вздрагивал, подавался вперед, порывался что-то сказать, взглядывал на темнеющее лицо Зевса – и не решался.
Детки перед строгим отцом. Сидят, шелохнуться боятся (Афина застыла! Арес вконец онемел!). Взгляды – до смешного укоризненные: ябеда-корябеда, солёный огурец! Драма, древняя, как мир: с соседнего двора забежал обиженный, жалуется хозяину, а соседские сыновья-дочери свои игрушки ковыряют: хоть бы не на нас! А то папочка ка-ак рассердится, а тогда уже – ого-го. Тогда уже можно пониже спины ой, как словить – правда, орудие наказания будет не деревянным, не кожаным…
Белым, яростным.
Чудный, сработанный из кристальнейшего хрусталя потолок зала потемнел. Это белые облака Нефелы скрылись за темно-серыми шкурами набежавших туч. Громовержец встал с трона – и даже Гера потупила глаза, чтобы ненароком не посмотреть в гневный лик мужа.
– Хорошо, – голос мрачным раскатом пронесся по залу. – Тот, кто посмел нарушить порядок, установленный богами, будет наказан. Возвращайся к своим обязанностям, Жестокосердный. Скоро получишь свои жертвы.
Аполлон все-таки поднялся, начал сердито: «Мой сын…»
Я не стал смотреть дальше. Голоса умирающих и родственников покойных доносились всё явственнее, кто-то уже колотил в дверь: «Асклепия бы нам! Пришли…»
– Когда? – спросил я.
– Вестник укажет. Ему стоило труда отговорить Громовержца от немедленной кары.
Воображаю, какие доводы приводил Гермес. Наверное, все больше о незаконченном пире говорил. Или о том, что справедливость надо творить эффектно. А уж божественную – вдвойне, чтобы в песнях осталось.
Долий, помнится, сомневался, что нужно посылать Убийцу. «Владыка, ну, давай я, а? Нашепчу отцу, что, мол, этот Асклепий богов позорит, что я из Дельф ни одной тени не увожу… А то ведь твой гонец с его-то выражением лица только взбесит Громовержца. Тот ему с порога откажет – как следует и не выслушивая».
Откажет – после толоса Алкесты? После того, как его смертный сын Геракл победил бессмертного посланца его брата. Откажет себе в удовольствии посмотреть на побежденного, выслушать его просьбу – и снизойти к этой просьбе? Мало того – снизойти. Сотворить справедливость. Еще и царство брата облагодетельствовать, а то того обокрали на две тысячи теней, а что подземный брат может на земле?
«Скоро он будет на Пелионе», – добавил Убийца взглядом. Сдобрил взгляд легким поднятием брови: невидимка, а ты еще долго будешь торчать в этом саду? Не мое, конечно, дело, но тебе как будто пора готовиться?
Точно. Опустить двузубец, с которым мы изрядно потрудились в последние дни. Вернуться в свой мир, распорядиться готовить пышную встречу кентавру Хирону – первому бессмертному, который сошел в Аид.
Заодно подготовиться к встрече с двумя тысячами теней тех, кто получил отсрочку. Оплатил этой отсрочкой смерть бессмертного.
Сегодня в Дельфах день похорон. Только город еще не знает: по-утреннему шумит, перекликается голосами торговок, досужие аэды уже заняли свои места вдоль забора: жаждут новых чудес.
Те, кому не положено даже отсрочки, а только пустая, хрупкая, как выпитое яйцо, надежда, настороженно притихли в саду. Будто могли видеть или слышать.
– Хорошо, – сказал я, глядя на ближайшую тень. Шестилетняя девочка настойчиво пыталась потрогать мать за плечо – промахивалась. – Иди.
Проводил взглядом черные крылья, истаявшие в воздухе. Присел на крыльцо, запахиваясь от дурного, утреннего сквозняка. И стал смотреть на облетавшие с ветвей персики, на людей в саду, на жену лекаря, которая размахивала руками и твердила: «Уехал! Дождемся назад – вот тогда…»