Шрифт:
– Хорошее, - согласился я.
– А тебе не было письма, - некстати добавил Саша.
– Впрочем, что это я...
– Брось!
– советовал Володя.
– Подумаешь! Сколько раз говорил тебе. Мало ли таких на свете! Сами побегут!
– А любовь?
– спросил Саша.
– Ха-ха! Любовь! Выдумки все это. Писатели напридумали, а вы, ребятки, поверили...
– Ты циник, Володя!
– сказал Саша.
– Противно...
– Да брось ты!
Все наши ушли в баню, кроме хозвзвода. Лейтенант Соколов разрешил нам прийти позже. На обед мы опоздали, но почему-то никто нас не ругал. Или Саша объяснил что-то Соколову, или Шукурбек с Макакой, или Володя.
Я чуть захмелел от выпитой водки. В голове шумело, и есть не хотелось. Водка была гадкая, с запахом сивухи и бензина. Хорошо хоть, что нам выдали табак. Я закурил.
Володя побежал с котелком за вторым. Его почему-то долго не было, и вдруг он появился с кашей и бутылкой - не нашей, украшенной яркой цветной этикеткой:
– Давай еще!
– Откуда это?
– спросил Саша.
– Неважно откуда. Давай, - предложил Володя, наливая мне в кружку густую сиропообразную желтую жидкость.
– Сменял. На часы сменял. И тебе давай, Сашок. Ругаешь меня, а я вот о вас забочусь.
Сам Володя выпил полную кружку и налил себе еще, пока мы с Сашей дожевывали второе.
– Пьющие составляют не самую худшую часть человечества, - сказал Володя, - видимо желая развеселить меня.
– И не надо ни о чем думать! наконец добавил он, видя, что я не пью.
А я в этот момент ни о чем уже не думал. Мне было тепло, хотя погода хмурилась. Моросил мелкий осенний дождь, и дул пронизывающий ветер. Над городом повис низкий густой туман, пахнущий сыростью и хвоей. Все напоминало что-то далекое, детское: деревню, утреннюю реку, росистые луговины, костры в ночном. На минуту я вспомнил Наташу, но не сегодняшнюю, а прежнюю - в коричневом платье, в котором она ходила со мной на Утесова...
Вечером я сказал Саше:
– И все-таки мы с ней встретимся. Она сама сказала...
А зачем?
Как все просто было прежде, когда мы не видели друг друга и я ждал от нее писем, и писал ей сам... Придуманная любовь... Тогда можно было верить, фантазировать о чем-то несбыточном...
Теперь я все знаю. Геннадия Васильевича уже нет, но любовь незнакомая мне, взрослая ее любовь к нему осталась. Это была та любовь, о которой она мне писала. И в которую я, по наивности своей, не верил. Я писал ей: "Все равно... Люблю все равно..." А может быть, это... Может, я просто выдумал, внушил себе то, чего не было, и достаточно сейчас выкинуть это, несуществующее, из головы, как все пройдет?
Детство я отвергал сейчас начисто. Дом пионеров, конфеты, мороженое, совместные хождения по Москве. Смешно! Разве тогда мне не нравились другие девчонки? Нравились, но я никогда не говорил им об этом. Не говорил потому, что мне казалось, они не поверили бы мне. А она? Она тоже не верила, но слушала меня - то шутя, то серьезно.
И знаю ли я, что такое любовь? Где я видел ее? Может, прав Володя! Впрочем, знаю, конечно, знаю. Мать моя любила отца. И отец любил мать. Как же все это было у них? Любила, любил... Они просто были вместе по утрам и вечерам, и по выходным дням, и во время отпуска, но не всегда, а когда их отпуска совпадали. Они разговаривали, ссорились, спорили о чем-то, иногда целовались, но ведь на то они - мать и отец. Что же еще я знаю о любви? Павка Корчагин любил. В такое время, а все же была любовь! Любовь - что же это в самом деле, если разобраться всерьез, по-взрослому? Ведь мы теперь взрослые... Я читал о ней, но это была любовь необыкновенная, книжная. И еще я видел любовь в кино. Но кино это кино. В кино и Чапаев был, и Максим, и мальчишки из фильма "Мы из Кронштадта", и пограничники, и разведчики из "Высокой награды", и "Ошибки инженера Кочина", и летчики из "Мужества" и "Истребителей" - все это было мечтой, но несбыточной. Разве я мог бы когда-нибудь стать таким, как люди в этих фильмах?..
В бане было жарко, шумно и туманно, как на улице. Шумели ребята повизгивали, плескались водой, откровенно баловались, как школьники. И только тихий Саша молчаливо мылил голову, мылил долго и упрямо, словно обдумывал что-то серьезное. Подошел Володя, хлопнул его по спине, и Саша вздрогнул, но посмотрел в мою сторону, а не на Володю:
– Мойся, а я тебе спину потру. Хорошо?
Пройдет много лет, окончится война, и я узнаю о Геннадии Васильевиче Смирнове то, чего не знал сейчас. Узнаю, как в памятный день шестнадцатого октября сорок первого года Геннадий Васильевич, или просто Гена - как буду называть его потом, через десять лет после смерти, - ушел в партизанский отряд. В тот день, когда он вручал мне комсомольский билет, когда он уличил меня во лжи, когда... Когда я не знал, что секретарь райкома комсомола, с которым мы сидели в комнате завхоза, заставленной "наглядной агитацией", который мне говорил: "Не темни! Никогда!" - через час или другой сам уйдет туда, где труднее трудного. Я узнаю, что он отлично владел немецким, которому с детства учил его отец, окончивший в далекие времена "Петропауле шуле" - немецкую школу в Старосадском переулке. Я увижу его фотографии - многие и разные: вот он под Москвой, в телогрейке и с автоматом; в тверских болотах среди друзей-партизан; под Сталинградом, с погонами старшего лейтенанта; и на Курской дуге, в немецкой офицерской форме; в освобожденном Киеве и оккупированном Львове и последнюю - снятую в Лежайске, там, где он погиб...
Я узнаю, как под Москвой Смирнов поджег и взорвал штаб немецкой пехотной дивизии вместе со всеми его обитателями: как "служил" в дни курской битвы в штабе командующего второй немецкой танковой армией генерал-полковника фон Шмидта и получил лично от него план наступления; как в суматохе отхода фашистских войск из Киева он привез к своим оберштурмбанфюрера СС; как во Львове один уничтожил отряд бандеровцев; как во время боев за Лежайск он с помощью самих же немцев пустил под откос вражеский эшелон; как в том же Лежайске, уже освобожденном, он погиб от руки провокатора...
Я прочту его письма - совсем мальчишеские, которые уже не будут волновать меня своей нежностью к той, кому они адресованы. Старые, пожелтевшие, с помарками военной цензуры письма - они добавят мне то, чего я не знал пока о Геннадии Васильевиче, который был мне сейчас и дорог, и неприятен, даже покойный...
По сторонам стоял сосновый саженый лес. Ровный, довольно чистый, с тонкими длинными деревьями, тянущимися в небо. Казалось, что каждое дерево старается опередить соседнее, вытянуться как можно выше. Вытянуться, выжить, достичь зенита. Чего бы ему это не стоило! Каждое дерево - само по себе. И хотя их много, их вместе никак не назовешь лесом. Парад сосен одинаковых, скучных, будто нарисованных.